Важнее, чем политика
Шрифт:
Петр Вайль. Речь политических деятелей должна подчиняться самым простым вещам, которым учили мама, первая учительница и великая литература: говори спасибо, извините и здравствуйте. Матом не ругайся. Политический деятель, который выходит за эти рамки – не политический деятель, а халтурщик. А писатель – совсем другое дело. Тут единственный ограничитель – мера его таланта.
Андрей Илларионов (не удовлетворяясь краткостью ответа). Какие еще ограничения для речи политических деятелей существуют?
Петр Вайль (еще короче). Все. Больше никаких нет.
Голос из зала. Валерия Касамара, замдекана факультета политологии Вышки. Господин Вайль, я получила такое удовольствие от вашей речи, потому что вы очень часто
Петр Вайль.«На самом деле».
Валерия Касамара. «На самом деле», «вот», «типа того»; поэтому злая шутка сыграна. Но вопрос в следующем: вы сказали, что сформировать вкус к хорошему русскому языку можно только в семье или на уровне личностного общения. На нашем факультете есть дисциплина «Введение в политологию», для первокурсников. И в рамках этого курса на семинарских занятиях мы читаем роман Набокова «Дар». Когда мы им задаем прочитать Набокова, я сразу предупреждаю: «Ребята, я понимаю, что все, что я сейчас скажу, вы поделите напополам и мне не поверите. Но прошу вас, не экспериментируйте, не надейтесь, что вы быстро прочтете все по диагонали, от начала до конца; читать вы будете долго, закладывайте время. Попытайтесь все отложить. У вас не получится это делать параллельно с чем-то: например, читать и переписываться в блогах. Это вкушение, прививка к хорошему языку. Идеально, если вы прочете весь роман. Но если не получится, там есть замечательная глава, посвященная Чернышевскому, которая нас больше всего интересует. Дочитайте хотя бы до нее и постарайтесь не сломаться; она в середине романа».
Большинство не верят. Начинают скользить глазами. Тормозят. И ломаются. Так вот, вопрос в следующем. Как вы считаете, возможно ли в юношеском возрасте привить любовь к этому полноценному русскому языку, потому что он тяжел, он филигранен, он ювелирен, он прекрасен? Спасибо.
Петр Вайль (скептически). Набоков здесь не самый лучший все-таки образец, потому что его язык, на мой-то вкус, вымученный. Он не настоящий, не естественный. Естественный язык я бы все-таки искал у Чехова и Бунина. А если уж современный язык, то читал бы Венечку Ерофеева. А у Набокова язык лабораторный. Но это мое личное мнение, выбор может быть другим. А так – конечно да. Нужно читать с детьми, с компанией, с друзьями, болтать, стараясь изъясняться так, чтобы тебя мог понять Чехов.
Голос из зала. Софья Петриченко. Прозвучала мысль о том, что в условиях свободы человек свободен в говорении. Не считаете ли вы, что в условиях абсолютной свободы наступает некое разрыхление смыслов и разрыхление социальной ткани общества, когда люди оперируют словами, но не смыслами? Вот на сегодняшний момент, не считаете ли вы, что мы существуем в разрыхленном языковом пространстве?
Петр Вайль.То, что одни люди говорят умно, а другие глупо, это нормально. А то, что свободы не может быть слишком много, в этом я глубоко убежден. Это единственное, что нужно человеку, кроме того, чтобы он был жив и сыт. А сколько этой свободы? Сколько угодно. Много не бывает. Бывает – мало.
Голос из зала. Николай Маркоцкий. Петр Львович, вот вы сейчас упомянули Венечку Ерофеева, большое вам за это спасибо. У него есть как раз такая цитата, что во все времена главное для человека – не дешевить. У меня как раз такой вопрос. Почему, по вашему мнению, наше общество легко, с готовностью продешевило и сдало свободу?
Петр Вайль. Мы уже говорили об этой самой матрице, в которую легче улечься. Так спокойнее, так привычнее, так нормальнее. Любому человеку удобнее идти по проложенной уже колее, чем прокладывать ее самому. Хотя прокладывать там особенно нечего, потому что пресловутый «особый путь» – чушь собачья; уже проложены колоссальные магистрали мировой цивилизации. А Россия, что бы она там о себе ни воображала – это все-таки страна западной культуры. И единственный ее путь – вместе с западноевропейской и американской цивилизацией. Другого нет и быть не может. И считать, что можно протоптать себе по обочине что-то свое, когда уже все проложено, накатано и заасфальтировано, просто нелепо. Но каждый раз, когда я думаю о том, что «все не так, как надо», тут же себя одергиваю. Делов-то, ребята: 15 лет. Ничтожный срок. Даже в жизни человека 15 лет – немного. А уж в истории народа, цивилизации, общества вообще чепуха. Все
Голос из зала. Вновь Андрей Илларионов. Петр Львович, мне показалось, что вы противоречите себе же, когда говорите о существовании и неизменности русской культурной матрицы и тут же отказываете в возможности продвигаться так называемым своим путем. Если есть своя собственная культурная матрица – тогда, естественно, свой путь. Если путь общий, как у всего человечества, тогда культурной матрицы не существует.
Петр Вайль.Есть противоречие. Ну и что? Вот у меня есть хороший знакомый, который совершил кругосветное путешествие (Вайль поднимает глаза, ищет взглядом присутствующего в зале Григория Чхартишвили, он же Борис Акунин, заговорщически ему подмигивает), и говорит: слушай, какое колоссальное количество людей живут хуже нас. Это утешает, конечно, однако я ставлю вопрос по-другому: какое колоссальное количество людей живет лучше нас! И как так может получиться: в литературе у нас Толстой и Достоевский рядом с Шекспиром, что правильно и справедливо. В музыке Шостакович и Чайковский рядом с Бетховеном и Бахом. А как заходит речь о социальной жизни, так Бангладеш. Так кто же мы тогда? Либо цивилизация шекспировско-бетховенская, либо бангладешская. Давайте уж как-нибудь выберем. Вот в чем дело. Поэтому давайте откажемся от бессмыслицы особого пути. И будем ориентироваться на уровень Шостаковича, а не на специфику Бангладеш.
Андрей Илларионов (въедливо, не давая уйти от ответа). Ваши оппоненты скажут: то, что у нас есть Толстой, Чехов и Чайковский, доказывает, что наши социальные институты не хуже англо-саксонских.
Петр Вайль (чуть резковато). Нет, социальные институты определяются уровнем существования провинциальных учителей, а не гениев. Гениев всегда, всюду, на каждый переулок ровно.
Голос с трибуны. Евгений Ясин. Можно я задам вопрос? Это связано с тем, о чем говорил Андрей Илларионов. У нас был семинар, на котором выступали специалисты по языку, и они обратили внимание на следующее обстоятельство. В 1990 годах, в особенности в первой половине, очень большое распространение получила тюремная лексика, криминальная, бандитская. И она вошла в обиход и политических деятелей и бизнесменов. Отчасти вы сами об этом говорили. Они все спокойным образом обсуждали свои проблемы в терминах «откат», «стрелка» и прочее. Потом, с начала нулевых, в язык журналистики, публицистики стали возвращаться канцеляризмы. Как, знаете, у Чуковского, чиновник говорит ребенку: «Дитя, ты по какому вопросу плачешь»? Мы обсуждали вопрос о ценностях. Переменчивы ли они? В каком направлении они меняются? Как фиксируются в языке? Сколько бы мы ни говорили о живости языка и о невозможности им управлять, на самом деле мы им управляем. Но не приказами, законами и распоряжениями, а переменой социальных практик. Мы производим какие-то изменения в политической, социальной и экономической жизни, и язык на все это реагирует.
Я возвращаюсь к вопросу о матрице. Мысль о том, что культурная матрица задана, в том числе языком, мне кажется, противоречит тому, что вы сами говорили. И внушает некое чувство обреченности. Я как экономист могу сказать, что исторический вызов, перед которым мы стоим, масштабней и сложней, чем только избавление от коммунистического тоталитаризма. Это вопрос о преодолении культурного барьера. Мы вот говорим, что мы западная цивилизация, не хуже англичан или французов и прочее. Но потом оказывается, что мы из феодализма не вышли; нам коммунизм помог 70 лет просидеть в таком видоизмененном индустриальном феодализме. И наш язык несет в себе все эти смыслы. Учитывая сказанное, мы можем перейти в другое качество, как вы считаете?
Петр Вайль (устало и умудренно). Знаете, вы интересно очень сказали про языковые перепады. Они, по-моему, совершенно естественны, потому что внедрение тюремной лексики происходит в революционный период, когда смешиваются все слои, законы не работают, уголовный мир торжествует. Потом революционеры становятся бюрократами. Так было и в 1917 году с переходом в 1920-е. И то, что люди ориентируются на призрачные вершины, это тоже верно. Толстой и Достоевский, Шостакович и Чайковский – вроде они и есть, они наши, а в окружающей жизни их нет. А что есть? Есть повторяющаяся мантра: мы, русские, такие – грешим и каемся, грешим и каемся. Где это кто покаялся? Когда? Это Карамазовы каялись. А со времен советской России никто никогда. Поэтому разрыв между социальной жизнью и вершинами художества – колоссален. Российское общественное сознание понимает под великой державой не ту, которая обеспечивает своим жителям хорошую жизнь, а ту, которая способна уничтожить как можно больше других. Это средневековое сознание. И с Толстым оно несовместимо.