Вдруг охотник выбегает
Шрифт:
За стеклянными дверями маячили любопытные лица билетерш.
– Вам скучно в балете! – она покраснела, даже ногой топнула.
– Мне совсем не было скучно! Просто работа такая. Постоянно не высыпаюсь. Сам не понимаю, как это случилось!
– Не смейте! – она выдернула руку. – Вы… Вы некультурный человек! И не вздумайте меня провожать!
Зайцев повернулся к билетершам. Те сразу отпрянули в глубь фойе, сделав вид, что происходящее их нимало не интересовало.
Зайцев с шумом выпустил воздух. Вот и все свидание.
Он подошел к афише. «Щелкунчик» стояло на ней.
«Шутите?» –
Мелкими, но толстенькими буквами стояла фамилия хореографа. Зайцев бросил программку в урну и вышел вон. Воздух был теплым и по-вечернему прозрачным.
Фонари у театра матово светились, как большие белые жемчужины. Напротив в здании консерватории кое-какие окна горели оранжевым электрическим светом: то ли припозднившиеся студенты все еще упражнялись, то ли читали вечерний курс.
Леля как сквозь землю провалилась.
На трамвайной остановке стояли люди, дружно, как один, повернув головы в сторону моста, откуда должен был показаться трамвай.
Идти до дома Зайцеву было всего ничего.
Он растянул прогулку как мог. Постоял, любуясь мрачноватой темно-кирпичной аркой Новой Голландии. Ясное небо отражалось в стоячих водах. Деревья неподвижно макали ветви. В тысячу сто пятьдесят третий раз Зайцев пожалел, что бросил курить. И по набережной Мойки поплелся домой. Дорогой он развлекал себя письмом, которое «работник ленинградской милиции» Зайцев пишет «уважаемому литератору Зощенко» с просьбой описать потрясающий нервы случай из любовной практики. Он почувствовал себя вдруг страшно усталым. Горло раздирала зевота.
Набережная была пустынна и просматривалась до самой Исаакиевской площади. Только черный «Форд» стоял чуть поодаль, привалившись к обочине. Водитель спал, сдвинув кепку на глаза.
Зайцев свернул в парадную, мечтая, как завалится спать. Глупо было тащиться на балет, когда вечер выдался свободным и можно было хотя бы отоспаться. Или выпить с ребятами пива. Выпить и отоспаться. С лестницы брызнул серый кот. Пахло, как обычно, помоями.
Дверь в квартиру была не заперта.
Видно, забыл кто-то из соседей. Зайцев убрал ненужный ключ и вошел. В коридоре горела лампа-свеча – тусклый экономичный желтый огонек. Выключить свет соседи не забывали никогда, ожесточенно бранясь всякий раз, если кто-то оставлял лампочку гореть. Зайцев сам не заметил, как стал ступать тише.
Но никакого подозрительного звука не различил. В квартире вообще не было никакого шума, и это показалось Зайцеву самым подозрительным. По вечерам соседи галдели, скрипели полы или несчастная мебелишка, кто-нибудь разговаривал, кто-нибудь слушал радио, кто-нибудь шаркал по коридору, кто-то стирал на кухне, у кого-нибудь орал ребенок. Рука легла наискосок, ладонью ощутив рукоять пистолета под пиджаком.
Зайцев толкнул дверь своей комнаты.
Посредине на стуле сидела дворничиха Паша. Лицо ее было серовато-белым. А губы тряслись.
– Паша, ты что здесь делаешь? – спросил Зайцев в дверях. И тотчас две тени шагнули из-за двери. От стены отделилась сгорбленная фигура управдома.
– Гражданка – понятая. И гражданин тоже.
Зайцев схватил взглядом сразу все: гимнастерку, портупею, синие галифе, голубой верх фуражки говорившего.
– Не дури, без безобразий
– Гражданин Зайцев? – отчеканил первый. Паша шумно сглотнула.
– Руки за спину. Вы арестованы. Не вздумайте выкинуть какое-нибудь коленце.
Спрашивать, кем арестован, было ни к чему. Фуражка с голубым верхом дала ответ еще до того, как вопрос возник: обладатель ее был офицером ГПУ.
Быстро вынул у Зайцева пистолет, удостоверение. Паша сидела ни жива ни мертва. Ей подсунули бумажку, она расписалась, не глядя: дрожавшая рука с трудом слушалась. Дали расписаться управдому, тот тоже был белее мела.
– Проходи, Зайцев. Машина внизу.
Глава 3
1
С лязгом поднялась дверка в железной двери камеры. Тотчас стукнул и захрустел в замке ключ. Фигуры на койках ворохнулись, приподнялись, сели рывком. Моргая от света, обитатели камеры воззрились на дверь. В карих или светлых, больших или узких, по-юношески ясных или уже обведенных морщинками, в их глазах не было ни мысли, ни разумения, один только страх: кого сейчас? Судя по темной полосе, видневшейся в намордник на окне, все еще стояла ночь. А может, уже утро? Осенью ведь по утрам уже темно. Зайцев потер глаза – из сна выходить не хотелось. Ночь была временем допросов. А допрос – той формой взаимоотношений, когда один человек, в следовательских погонах, мог другого, сидевшего перед ним в ботинках без шнурков и одежде без пуговиц, садануть по лицу, дать кулаком в зубы, пнуть сапогом, ударить стулом, искалечить, изувечить – мог все. Местный закон сидевшие успели выучить.
– Зайцев! – рявкнул сиплый голос охранника. – На выход.
Зайцев встал. На него старались не смотреть. Словно боялись перехватить взгляд обреченного – заразиться неудачей.
– С вещами, – с издевкой добавил надзиратель.
– Меня переводят? – спросил Зайцев.
– Я тебе не справочное бюро.
Зайцев бросил взгляд на свои нары. С вещами. Взял сложенный пиджак, служивший вместо подушки. Встряхнул, напялил. Вот и все вещи.
– Пошел!
И дверь снова лязгнула, оставив в камере облегчение: сегодня не меня.
Лампы в коридоре горели вполнакала. Зато в кабинетах у следователей электричество не экономили. Следователь, наклонив голову, что-то строчил. Над его головой все так же висел плакат: «Раздавим политических гадов». Плакат не засижен мухами: еще не видел лета. В мощном кулаке румяного богатыря извивалась змея в цилиндре. Сам следователь разительно не походил на своего плакатного коллегу. Зайцев вдруг понял, что, хотя кабинет тот же, что обычно, следователь – другой. Он попытался запомнить новое лицо привычным методом милицейского протокола: мужчина, на вид между тридцатью и сорока, телосложение плотное, – и забуксовал. Лица следователей были похожи, как бельевые пуговицы: нездоровые, плоские, мучнисто-белые от недостатка дневного света. Воздух в тюрьме на Шпалерной был тяжелый, смрадный от множества дыханий.