Вдруг охотник выбегает
Шрифт:
– А где Серафимов, в самом деле? – вдруг вспомнил Самойлов.
– Послушай-ка, будь другом, переметнись на мое место, – попросил Зайцев. И сам после небольшой тесной кадрили с Самойловым посреди автомобильной тряски подсел к Крачкину.
Крачкин, впрочем, тревожился не слишком. Он привык быть паршивой овцой. Или уж, во всяком случае, белой вороной.
Знаменитостью петроградского сыска Крачкин стал задолго до революции. Знаменитостью скандальной. Ему случалось арестовывать товарища министра, офицера гвардии, обладательницу третьего по величине состояния империи. Случалось и сметать подозрения, напрасно
Именно с ним Зайцеву хотелось обсудить убийство Фаины Барановой.
Зайцев бегло рассказал о странных находках в комнате убитой: приключения портьеры и платья.
– И что? – спросил Крачкин, отводя взгляд от окна.
– Странно это, вот что. Если убийца там, значит, красоту навел. Не торопился гад. Другой бы бежал со всех ног.
– Возможно, не первый раз убивает, – резюмировал Крачкин.
– Не в этом дело. Зачем так трудиться, вот я чего не понимаю.
– Во-первых, занавеску эту и сама Баранова повесить могла.
– Соседи говорят, что…
– Женщины в бальзаковском возрасте часто делают глупости на почве страсти, – перебил Крачкин. – И платье сама, конечно, надела, это во-вторых. И прическу себе затейливую сделала, в-третьих. Если убийца любовником ее был.
Зайцев задумался. Да, складно.
И все-таки не совсем.
– Но роза в руке! – воскликнул он. – И метелка эта дурацкая. Да и поза в кресле. Уж точно не сама она ее приняла. Значит, убийца ее усадил? Зачем? Бред.
– Не обязательно, – спокойно возразил Крачкин. – Сперва аффект, потом раскаяние. Я помню, как корнет Е. накрыл убитую им любовницу шалью, оправил платье.
– Это ты все с Барановой носишься, Вася? – полюбопытствовал с другого сиденья Самойлов.
Вожатый ищейки дремал, прикрыв глаза.
– Или мать, которая сперва придушила свое незаконнорожденное дитя, а потом тщательно одела. Чепчик даже. И запеленала, – продолжал Крачкин. – Все то же самое. Горе и ужас от содеянного могут принимать странные формы.
Зайцев покачал головой.
– Так то при царизме, – вставил Мартынов.
– Все когда-нибудь уже было. Все на что-нибудь непременно похоже, – заметил Крачкин. – Люди всегда одни и те же. И при царизме, и при советской власти.
– Преступление есть пережиток старины, – заявил Самойлов. – Чего? Вон ты, Крачкин, на комсобрания по возрасту не ходишь. А там все разъясняют.
Непонятно было, шутит он или нет.
Крачкин растопырил пятерню, принялся загибать пальцы:
– Любят и ненавидят, жаждут денег или выгодного места, боятся разоблачения, шантажируют, или на пути у них кто-то стоит. Все. Причины всегда одни и те же.
– Ой, не знаю, – с иронией сказал Зайцев.
– Преступление есть продукт
– В самую точку, Леха, – согласился Зайцев. И заговорил серьезно: – Твои, Крачкин, методы психологического реализма не всем годятся. Ты логически рассуди. Если общество наше советское, еще в мире небывалое, бесклассовое, то значит это, что и преступники в нем новые, небывалые, так? Со своими небывалыми прежде мотивами. Или преступниками становятся сейчас только те, кто против нового общества?
– Это ты все думаешь, к чему он ей в руки метелку вставил? – поинтересовался Самойлов. – Глумился поди, вот и вставил. А ты, Мартышка, чего думаешь? Сидишь все, молчишь, вставь веское слово.
Мартынов спохватился. Ответ все не шел на ум.
– Кто его, черта, знает, – постарался ответить он.
– Господи, – сказал Крачкин, глядя в окно. Они как раз проезжали мимо ограды Летнего сада. Головы горгон не глядели им вслед. За оградой кипела зелень. Волны смеялись, ловя солнечные блики. В голубом небе косо висели белые острые чайки.
– Какой дивный, прекрасный город, – произнес с грустью Крачкин. – Я не понимаю, как вообще можно убить, украсть, обмануть, когда каждый день видишь такое.
Самойлов фыркнул так, что пес поднял голову.
– Фасады бы еще подкрасить кое-где.
– Приехали, – оборвал дискуссию шофер Леха.
Автомобиль свернул на Моховую.
6
Домой Зайцев снова вернулся запоздно. Светлое небо отражалось в ясной воде. Дома, казалось, только притворялись спящими, видные до последней черточки в теплом воздухе.
В открытую форточку доносился трубный голос дворничихи, гудевший что-то о любви. В арку был виден внутренний двор с огромным тополем – довольно небывало для ленинградских дворов-колодцев. Впрочем, для классического колодца этот двор был вдобавок слишком светлым и широким. Хорошо жила певица Вяльцева. Зайцев прошел мимо парадной, свернул во двор. Здесь во времена Вяльцевой располагались квартиры победнее, потолки были пониже, лестницы поуже. В этой части в дворницкой и жила Паша. Пока Зайцев пересек двор, она успела дойти до припева.
«Ац-цвели-и уш давно-о хризантэ-э-э-э-мы», – мычала она. Пение слегка заштриховал треск швейной машинки.
В ее конурку вход был отдельный. Дверь, как обычно, нараспашку. Марлевая сетка чуть колыхалась на сквозняке.
– А, здрасьте, – оборвала пение Паша, заметив Зайцева на пороге. – Все не спит ленинградская милиция.
Зайцев прикрыл дверь.
– Паша, ты наврала сегодня, – тихо и холодно произнес он. – Зачем?
«Ха-атцвели-и уш давно-о», – снова затрещала машинка. Поползла из-под иглы цветастая ткань.
Зайцев оперся обеими руками о стол.
– Я, Паша, советскую власть обманывать не рекомендую.
Треск оборвался. Паша заткнулась, заморгала.
– Ты же знаешь, что я здесь в комнате живу с тех пор, как меня детдом поселил. И мать свою я только по документам знаю. И ты ее помнить никак не можешь.
Паша пожала мощным плечом.
– Ты давай плечиками не тряси, не Вяльцева. Отвечай, что это еще за комедия.
– Да чего! Обиделся ты, что ли? Я же не в обиду. Я справедливость люблю.