Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
— Как-нибудь, — недовольно процедил я.
— Только без психа, — Баженов сверкнул золотой фиксой. — В нашем деле психовать нельзя. Иначе потом запоешь: «Далеко из Колымского края шлю тебе я, родная, привет…»
— У меня голоса нет.
— Эта песня душой поется.
— Если в душе гармонь.
— Тоска. Тоска, Антон, мелодичней гармони… — Он взял меня за плечи, сказав с твердостью в голосе: — Идем сегодня… Встречаемся в одиннадцать вечера возле «метро».
Слова стегнули меня кнутом. Я раскрыл рот, чтобы вдохнуть, но воздух
Дождь словно что-то рассказывал. И тусклая крыша, будто пришедшая из сна, и плоский монастырский дворик, и бензоколонка, возле которой стояла машина, терпеливо слушали, как лопаются капли. Белые облака бежали по ночному небу. За облаками проглядывали звезды. И было непонятно, почему же идет дождь. Под аркой не было дождя, но пахло сыростью и замшелым камнем.
Это была московская арка, и улица тянулась московская. И кругом светилась и темнела, стояла и двигалась на север, на запад, на юг, на восток — всюду была Москва.
Надя Шакун говорит:
— Первую ночь в Москве я провела на манеже. Нас было много девчонок, а в общежитии так мало мест. И мы лежали на мягком манеже возле чемоданов, как пассажиры на вокзале, и долго не могли уснуть. Потому что каждый думал о своем. А это свое казалось самым главным в жизни. И очень зыбким, как предутренний свет…
После окончания десятилетки Надя поехала к тетке в Куйбышев погостить две-три недельки. И там однажды попала в цирк. Тогда тоже был дождь, и светофоры смотрели в лужи. И брызги летели из-под машин прямо на тротуар.
— Но я не замечала непогоды. Все виделось мне необычным, словно приподнятым. Именно тогда, после представления, у меня родилась мечта стать цирковой артисткой.
— Что было потом? — спрашиваю я. И удивляюсь, что разговор этот возник не раньше, а только сегодня, сейчас, когда уже десять минут одиннадцатого и до встречи у «метро» остается только пятьдесят минут.
— Потом был маленький домашний скандал. Папа хотел, чтобы я стала врачом.
— Ты решила проявить самостоятельность.
— Мне очень нравится это делать. Я поехала в Москву на экзамены.
Мы сидим на диване. Горит лишь маленькая ночная лампа. Надя рассказывает. Я представляю. Представляю, как могу, потому что никогда не был в Москве и видел ее только в кино…
Москва. Государственное училище циркового и эстрадного искусства. Набирают девять девочек, желающих — больше тысячи. Ваш экзаменационный лист — номер пятьдесят. Хорошо бы верить, что он счастливый.
Экзамены. Первый тур. Внешние данные. Улыбка, затяжка, переключение…
Второй тур.
— Что вы умеете делать, девочка?
— Ничего.
Вытянутые лица членов комиссии. И злорадные улыбки соперниц. Трудно винить их: конкурс ведь более ста человек на место.
— Может, мостик, — неуверенно говорит кто-то из педагогов
…Нелегко становиться в первый раз на мостик, даже с помощью опытного педагога.
Слезы. Слезы как ливень. Обидно же… И вдруг… Словно счастливая находка: «Вы допущены к третьему туру».
Цирк знали еще в Древнем Египте, и на острове Крит, и в Микенах. И уже сотни лет назад Европа дивилась мастерству гистрионов, Азия — дорвозов, Русь — скоморохов…
Надя говорит:
— Наверное, это были одержимые люди. Настоящее искусство всегда требует одержимости. И труда. Цирк прежде всего труд. Кропотливый, упорный… Ты не представляешь, что это такое.
— Не представляю, — признаюсь я. — Не представляю, за что же тебя все-таки приняли.
— За внешние данные, — отвечает Надя несколько раздраженно, конечно же, огорченная моей несообразительностью.
— Тогда все понятно. В тебя сразу влюбились.
Она возмущается:
— Ничего тебе не понятно. Педагоги прямо говорят: «Нам нужны красивые люди. Мы готовим артистов». А из красивых они выбирают тех, кто талантливее.
— Прости меня, — говорю я и смотрю на часы.
Она тоже смотрит на часы. Гладит ладонью мою голову:
— Тебе пора. Будь осторожен, береги себя. Я буду ждать твоего звонка.
Рассказывал однажды Женя Ростков, как шел в первый раз к немцам в тыл в составе разведгруппы. Было это зимой сорок первого, наши фашистов только от Москвы погнали.
В группе было человек двенадцать, в основном молодые необстрелянные ребята. Командир группы опытный, да еще опытным был партизан, который встретил их в условленном месте за линией фронта.
Шли гуськом по неглубокому снегу. Снег хрустел под сапогами, шурша, сыпался с ветвей невысоких отливавших синевой елок. Было еще темновато, однако рассвет уже стегал светлыми прутьями, тянувшимися по краю леса с востока.
Тишина.
И вдруг — взрыв.
Разведчики залегли, приготовились к бою. Проходит минута, другая. Противник себя не обнаруживает, словно его вовсе и нет.
Потом выяснилась грустная история. Разведчик, шедший последним, не предупредив товарищей, свернул в лес по нужде. Через какое-то время кто-то из разведчиков обернулся и в предрассветных сумерках увидел, что к отряду из-за деревьев приближается незнакомый человек. Не раздумывая разведчик бросил в незнакомца гранату…
— Почему он так поступил? — спросил Ростков.
— Испугался, — ответил я.
— Это вторая причина, — объяснил Ростков. — Прежде всего он проявил неопытность. Это вранье, что на фронте люди не испытывали страха. Случались ситуации, когда пугались и бывалые солдаты. Но и тогда они оставались солдатами, а не мальчишками, на которых напялили солдатские шинели. Мы в то утро были мальчишками.
Он посмотрел на меня (мы тогда возвращались с завода домой). Сказал:
— Во всех поступках ты только мальчишка.