Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
Ежедневно после занятий рядовой Игнатов уходил в клуб к Сосновскому. Старшина роты прапорщик Ерофеенко очень переживал по этому поводу. И даже имел разговор с лейтенантом Березкиным. Честное лицо Березкина было молодым и свежим, как весенний луг. Широко открытые глаза казались подернутыми туманной дымкой и, конечно, видели не прапорщика, не казарму, пропахшую солдатским потом, а что-то другое, ведомое только им. Всем своим обликом взводный раздражал старшину. Поэтому красноречие, обычно присущее Ерофеенко, куда-то пропало. И он косноязычно повторял:
— Непорядок
Березкин кивал и говорил:
— Великолепно сказано.
Ерофеенко давно подметил, что эти два слова составляют любимую фразу взводного. Но страсть к соблюдению дисциплины одолевала старшину так жестоко, что затмевала логику и чувство юмора. С упрямством, достойным лучшего применения, он повторял:
— Непорядок это… является…
— Великолепно сказано, — подтвердил Березкин, потом разъяснил: — Командир полка полковник Матвеев в моем присутствии лично приказал рядовому Игнатову явиться в распоряжение начальника клуба.
— Непорядок это…
В конце концов Березкину надоело спорить. Звонким, чуть ли не пионерским голосом он громко напомнил:
— Приказ начальника — закон для подчиненного. Приказ должен быть выполнен точно и в срок.
…Капитан Сосновский приветливо пожимал Игнатову руку. Называл его просто — Славик. Угощал сигаретами. Клуб был большой и старый. Требовались умелые руки — что-то починить, что-то покрасить. К Сосновскому приходил еще один парень — шрифтовик. Но он был последнего года службы. И работы у него было по горло не только в клубе.
Игнатов в школе увлекался радиоделом и теперь вызвался отладить аппаратуру, дающую трансляцию на зрительный зал.
— Фонирует, фонирует, Славик. Прошлой весной сам Матвеев перед сержантским составом выступал. И вдруг фон как пошел со свистом. Пришлось все к чертовой матери отключить. А полковник на ковер меня вызвал, втык сделал.
Однажды перед самым ужином, когда Игнатов наладил освещение сцены, Сосновский спросил:
— У вас в роте ребят талантливых по линии самодеятельности нет? Или, может, ты и сам что умеешь?
Игнатов пожал плечами.
— Не поешь ли?
— Нет… Для себя иногда наговаривал что-то под гитару.
Сосновский хлопнул в ладоши:
— На гитаре играешь?
— Немного.
Сосновский провел его в свой кабинет, в который можно было попасть, лишь спустившись по крутой темной лестнице мимо кинобудки. Большую часть крохотного, похожего на кладовку кабинета занимал канцелярские стол, в центре которого громоздилась облезлая пишущая машинка. Гитару Сосновский достал из шкафа, предварительно попросив Игнатова перетащить в другой угол рулон плакатов на уставные темы.
Игнатов попробовал струны, немного подстроил. И, как говорится, не ударил в грязь лицом.
— Ты меня выручил, Славик, — радостно заявил Сосновский, осанисто дернув подбородком. — Завтра начнешь репетировать с солистами. У меня полоса сплошных невезений. Три парня прекрасно играли на гитарах. Представляешь, трио! И все трое осенью демобилизовались…
…С субботы на воскресенье прапорщик Ерофеенко все-таки определил Игнатова в наряд по кухне. Наряд заступал в шесть часов вечера, и, естественно, Игнатов не мог явиться к Сосновскому в
— В детстве я верил, что Земля по форме напоминает мячик и вертится в пустоте. Теперь же я убежден, что она плоская и лежит на трех китах. Первый кит — спокойствие, второй кит — терпение. Третий кит — дружба… Мы все вышли из земли и вернемся в нее, значит, должны опираться на тех же китов, что опирается она. Послал нас Ерофеенко в наряд — спокойствие. Заставит повар мыть миски, убирать столы, выскребать из котлов остатки каши — терпение. Но зато, когда наступит ночь и повара уйдут спать, придет к нам кит дружбы. Нажарим мы всем нарядом картошки с хорошим мясом. Где ты такую еду попробуешь? Разве что у родной мамы.
Игнатов любил жареную картошку и мясо тоже. Но еще он любил спать по ночам. Между тем все знали — наряд на кухне не то место, где можно выспаться.
— Конечно, — говорил Мишка Истру, — и на кухне среди ночи выпадает часика два-полтора, когда можно бросить кости. Но телеграфным столбом встает вопрос, куда их бросать. На столах спать негигиенично, на полу холодновато. Остаются, старик, скамейки. Узкие, как выщипанная бровь красавицы.
В казарме на тумбочке дневального стоял телефон. Теоретически по телефону можно было позвонить в клуб и переговорить с Сосновским. Однако без разрешения офицеров или прапорщика Ерофеенко рядовые не имели права пользоваться телефоном. Лейтенант Березкин в расположении роты после обеда не появлялся. О том, чтобы просить разрешения у Ерофеенко, не могло быть и речи…
Прапорщик важно и молча ходил по казарме, как уран, излучал энергию каждым своим взглядом, каждым своим жестом и даже многозначительным сопением. Миновав пустые стеллажи для чистки оружия, на которых, как ни старайся убирать, оставались следы масла и щелочи, прапорщик Ерофеенко замер, пораженный тоскливым, как дождливый понедельник, напевом, доносившимся из приоткрытых дверей курилки.
…В ресторане на эстраду вышел Молодой оборванный скрипач.Оцепенение, поразившее старшину, было сродни тому, которое может случиться глухой ночью, когда стоишь на боевом посту и вдруг слышишь настораживающий хруст веток, кустарника и понимаешь — кто-то приближается к объекту с самого опасного направления. «Стой! Кто идет?!» — знаешь, надо так крикнуть. А в глубине души чувство самосохранения подсказывает: может, вначале выстрелить?
Он остановился на минуту, Повернул огромные глаза Так, что побледнели проститутки И на миг умолкли голоса.