Вечерний звон
Шрифт:
Уголовники здесь гибли только от междоусобных неурядиц.
Прошлый век в истории России был таков, что никого не впечатляет эта цифра. Что такое триста тысяч в той империи, которая убила несколько десятков миллионов собственного населения? Но спустя пять лет – свернули эту стройку, а спустя еще два года – полностью забросили ее. И дорогостоящей она была, и нужность ее стала расплываться, и куда пограндиозней обозначились проекты покорителей природы. А потом ее засыпало песком, разрушились мосты, и рельсы скрючило, остались только кое-где бараки и как вехи той эпохи – вышки караульных. Мне дали фильм, совсем недавно снятый по-любительски историками края, и смотрел я эту ленту уже дома, в Иерусалиме. И неудержимо дрожь меня трясла. Настолько попусту здесь мучились и гибли люди, что останки стройки этой – самый точный памятник эпохе. Мертвая дорога – так ему и надо называться.
Потемки чужой души
До сих пор я помню этого высокого лощеного красавца. У всех моих приятелей тех лет внимание к одежде почиталось мелким и смешным
А спустя неделю этот Юрий позвонил мне. И сказал все тем же барским тоном, что весьма рекомендован я знакомым нашим общим, чтобы написать о некоем его изобретении. Я фразу, сказанную при знакомстве, вспоминать ему не стал и пригласил приехать. Буду через час, ответил он, и адрес уже есть. Я недоумевал настолько, что постыдный (для моей тогдашней психологии) поступок совершил: проверил в холодильнике, какой у нас обед сегодня, можно ли кормить им – не зазорно ли кормить им столь изысканного гостя. Но минут за десять до того, как он был должен появиться, я случайно выглянул в окно. Мой именитый гость остановился около угла соседнего дома, вытащил из пиджака карманное зеркальце и тщательно осматривал свое лицо. Потом поправил чуть прическу и направился к подъезду. Это как-то сразу успокоило меня. Но он-то что волнуется, заботясь, как он выглядит, подумал я усмешливо, и вся моя встревоженность прошла.
Он равнодушно проскользил глазами по картинам и иконам, составлявшим гордость и утеху моего существования, и сразу потускнели для меня его костюм и величавая осанка. Сели мы за стол на нашей крохотной уютной кухне, я поставил на плиту обед, от рюмки водки он не отказался.
– Что вас привело ко мне? – спросил я вежливо и с непривычной деликатностью.
И длинный услыхал я монолог. Уже мы съели суп и макароны ели, выпили уже по третьей, он не мог остановиться. Суть его изобретения напоминала всякую расхожую советскую фантастику, такую в детстве я читал. На лазерном луче, который может километры одолеть, заносится в войска противника (а можно – просто в города с густым гражданским населением) какая-то любая информация. К примеру, сеющая страх, а можно – успокоенность, глухое безразличие, глубокую апатию свободно занести. Поскольку этот луч доносит до людей те биотоки, которые свойственны участкам мозга, пробуждающим у человека названные состояния – эмоции. И биотоки эти – прямо попадают в мозг. Любому-каждому, кто на достигнутом пространстве обретался. Весь этот текст, произносимый мне, был упакован в напрочь недоступную терминологию, но я уже достаточно с учеными общался, чтоб уметь вылущивать зерно. Все остальное относилось к мытарствам, которые мой собеседник претерпел, пытаясь донести свою идею до специалистов. Был он физик, кандидат наук, преподавал в известном институте – подозрение, что я имею дело просто с пациентом моего знакомого врача, рассеялось во мне, едва возникнув. Ничего я написать не мог об этом, ничего не понимая, и напрасно этот гость ко мне пришел. Сварил я кофе, сел и закурил.
– Уровень обеда вашего, – нагло сказал Юрий, вытирая рот свежайшим носовым платком, – весьма заметно превышает уровень общения.
Я чуть не поперхнулся дымом и заметил, что общение предполагает для второго собеседника хотя бы краткую возможность вставить слово.
– Так извольте, – милостиво согласился гость.
Я стал его расспрашивать, откуда так доподлинно известны биотоки мозга и как именно они присутствуют на лазерном луче. В ответ услышал то же самое, что изливалось полчаса назад. Но тут он спохватился, кажется, и вдруг спросил, где моя жена. «Она в музее, на работе», – коротко ответил я.
«У вас удачный брак, я это чувствую по дому, – сказал он. – Это большая редкость». И без перехода обрушился на женщин. Главное, что он в них заклеймил, – готовность бросить человека, если он уже не столь надежен, как когда-то, и попал в беду, пускай и ненадолго. И тут меня постигло озарение. Сам удивляясь, что такое
– А вас жена разве совсем не навещала, когда вы лежали в психбольнице?
– Я вам этого не говорил! – ответил он так всполошенно, что я почувствовал невыразимое облегчение. И некий сделал жест рукой недоуменный: как же, мол, конечно, вы упоминали.
И разговор наш смялся, как отрезало. Он вяло мне рассказывал, как пережил тяжелую депрессию, уничтожающие отзывы специалистов получив, а так как все его изобретение лежит на стыке нескольких наук, то каждый из ученых – в узкую свою дудел дуду, не видя общего. Я помышлял только о том, чтоб он ушел. Я обещал подумать и проконсультироваться с кем-нибудь, он прямо на глазах обрел свой прежний вид.
После его ухода я немедля позвонил врачу-наводчику.
– Зачем вы посылаете ко мне своих пациентов? – спросил я с вежливым укором. – Параноик в чистом виде, даже я это почти сразу усмотрел.
Игорь, – в голосе врача звучала не вина, а осуждение. – А можете ли вы мне дать гарантию, что это все-таки больной, а не какой-то гений, нашим временем не понимаемый? Уверен, что вы мало разговаривали с ним, он вас забил своей историей, а я, пока подлечивал его депрессию, провел с ним многие часы. Он образован и умен, и в институте – на счету прекрасном, и от женщин, кстати, нет отбоя. Только этот вот провал, его идея. Ну, а если это не провал?
– Есть специалисты, – неуверенно ответил я, прекрасно зная, что последует за этим.
– Вам сейчас должно быть стыдно, – проницательно заметил доктор. – Сколько раз в истории науки ошибались эти все специалисты – мне ли вам рассказывать об этом?
Он был, безусловно, прав, и я его всецело понимал – читал я в те года вполне достаточно, чтоб с этим согласиться.
– Ну, не знаю, – тусклым голосом ответил я. – И чем же я могу ему помочь?
– А ничем! – торжественно и громко заявил мне доктор. – Не смогли, и ладно. Только сразу думать о злокозненности умыслов другого человека – вид такой же паранойи, если присмотреться.
– Извините, – пробормотал я сконфуженно.
– Ничего, – ободрил меня врач. – Вы только книжечку не зачитайте насовсем.
И многие года прошли, и я всегда того несчастного красавца вспоминаю, когда мне вдруг мельком кажется, что я хоть что-то понимаю в людях. Те глубины (бездны, как сказал бы Достоевский), до которых падки мудрые и умудренные писатели, мне напрочь недоступны, да и не встречаются они мне что-то в людях, попадающихся мне по жизни. А простейшие мотивы – уцелеть, разбогатеть, прославиться – они ведь на поверхности лежат и сразу же заметны глазу. Но вот способность учинить подлянку и предать – я никогда не замечаю в человеке. И люди, мне интересные, сразу делаются мне так душевно симпатичны, что уже я больше ничего не вижу в них. Об этом много раз с насмешкой говорили мне друзья, жена за сорок лет немного приучила верить ее бдительному мнению, но слепота моя никак не переходит в зрячесть. А уже ведь семьдесят почти – прощай, как говорится, молодость. В тюрьме и лагере (пожалуй, в ссылке тоже) было много проще: там заведомому недоверию способствовала атмосфера жизни, а точней сказать, – существования. Но я и там встречал людей, к которым чувствовал огромную симпатию, а к некоторым – и живую благодарность. Более того: в числе десятков трех (скорей – гораздо больше) тех чекистов, прокуроров, следователей и других служебных лиц империи, которая немало помытарила меня (но ведь и я же ей упрямо досаждал), мне сразу вспоминается лицо нечаянно меня ободрившего человека. За полгода до посадки это было. Мне пришла повестка из Московской областной прокуратуры. Для свидетельства по некоему делу. И приплелся я на Пятницкую улицу, заведомо готовый ко всему. Заместитель областного прокурора, молодой и чуть одутловатый, принялся мне вяло задавать вопросы о моих стихах, которые содержат клеветнические измышления. Речь шла о тех, что были напечатаны в журнале «Евреи в СССР», и тех, что в изобилии ходили в Самиздате. Я ему готовно и послушно вешал на уши давно уже отваренную мной лапшу: что вовсе не пишу стихов, пишу я издающиеся книги, но весьма люблю фольклор, который собираю много лет. Порою даже правлю, ибо авторы фольклора – люди часто не чрезмерно грамотные, и размер стиха у них хромает, тут я иногда встреваю. Только никому это потом не отдаю, распространением ничуть не занимаясь. Я это излагал с такой же вялостью, с какой мой собеседник задавал вопросы. Я бы бодрее отвечал, но дико мучился похмельем от вчерашних чудных посиделок. А воды мне как-то не хотелось у него просить. Через Давным-давно не мытое огромное окно прямо мне в лицо светило солнце, для московского апреля возмутительно горячее и яркое. Уже мы больше часа так бесплодно просидели. Кажется, он начал кипятиться: сообщил, что сам имеет право выписать на обыск ордер и покажет мне мои же записные книжки, где содержатся наверняка мои стихи, читаемые в списках. Я ему на это отвечал, что ради Бога, только я ведь говорил уже, что это я фольклор порою правлю, а уж это – дело чисто личное, мое и книжки записной. За это время солнце чуть переместилось, луч его упал на прокурорское помятое лицо, и понял я, насколько общее у нас недомогание. Мы очень прямо посмотрели друг на друга, и едва ли что не братство ощутили. Я-то уж – во всяком случае, но я почти уверен, что и он. Откуда-то принес он два стакана ледяной воды, сам предложил мне закурить, если курю, и быстро-быстро начеркал на двух листах бумаги все, что я ему так долго лопотал. Потом сказал, что я могу идти, со мной за дверь зачем-то вышел, осмотрелся вдоль по коридору, руку мне пожал тепло и крепко, внятным шепотом произнеся слова, немыслимые для конторы этой: