Вечерний звон
Шрифт:
– На совершенно правильной позиции стоите. Удачи вам.
Я вышел, благодарный и взволнованный. Что вскорости меня прихватят с совершенно неожиданного бока, мне тогда и в голову не приходило. А восторженное удивление свое запомнил я надолго. Мне тот человек понятен был, поскольку острая раздвоенность сознания (о ней сегодня неустанно пишут разные психологи) была патологически присуща человеку, проживавшему в системе страха и единомыслия.
Но вообще-то говоря: о ком с высокой достоверностью сказать мы можем, что насквозь прозрачны ему люди сквозь любое хитроумие их замыслов, поступков и мотивов? Лично я – такого не встречал. К писателю Эмилю Кроткому пришел как-то маляр – договориться о ремонте, уже тягостно назревшем. Книжные шкафы и полки увидав, он доверительно сказал:
– Вот я уже давно заметил: если в доме много книг, то люди там живут хорошие.
После чего, подробности ремонта уточнив, он взял большой аванс и больше не пришел. Кто лучше разбирался в людях – тот маляр или мудрейший афорист России?
Все это сейчас я вспоминаю и перебираю потому, что пережил недавно странное, неведомое раньше ощущение от встречи (и случайной, и не личной) с человеком, мне известным только по его неряшливо написанным заметкам о былом.
На столе моем лежат три старые потрепанные тетради большого формата – на таких можно записывать приходы и расходы, их использовали для множества
Как-то после выступления в Тель-Авиве ко мне подошел очень пожилой (однако же подтянутый и энергичный) человек и сказал, что у него хранятся некие воспоминания когда-то умершего у него в больнице пациента. Я давно присматриваюсь к вам, сказал этот человек, и вам, пожалуй, я могу доверить эти записи. Их автор перед смертью умолял Меня их напечатать. Посмотрите, это интересно. Он оставил телефон, и вскоре я к нему приехал.
Бронислав Жак-Фейфель еще дал мне, кроме этих трех тетрадей, краткое описание своей жизни – для детей и внуков изложил он собственную удивительную биографию. Столь типичной оказалась она для нашего кошмарного времени, что я только мрачно усмехнулся своему спокойному прочтению. Человек этот прошел два немецких концлагеря (остался жив благодаря паспорту родственника-поляка). Что он делал для сокрытия главной улики своего еврейства – описать словами невозможно. В результате мучительных надруганий над плотью (он порой не мог ходить из-за кровавых ран) кожа подалась и растянулась, и уже ни общих бань, ни медкомиссий он не опасался. А потом во Львов вернулся и почти немедля был отправлен в ссылку – по доносу. Так и оказался он в Иркутской области, где вскоре стал врачом работать. Городок Усолье, из которого уехал он в Израиль, ссыльному врачу обязан появлением онкологической больницы, очень редкой в тех краях.
А теперь – о трех тетрадях и их авторе. Я сразу же хочу сказать, что человек этот мне малосимпатичен. Но уже давно он умер, а его тетради по путям непредсказуемым пришли ко мне, и мне, выходит, выпало писать. А обоснованно и связно это чувство, что теперь я должен, – я, признаться, выразить не в силах. Далее вы все поймете сами, проницательный читатель.
Георгий Кайгородцев родился в двадцать шестом году. Ему исполнилось четырнадцать, когда впервые он попал в тюрьму. Какое-то, по всей видимости, провалившееся воровство: он сызмальства промышлял им на воскресных базарах. И провел он в лагерях и тюрьмах – тридцать семь лет. Ни разу не выйдя даже на короткую свободу. Срока ему все время добавляли в местах отсидки – за побеги, ножевые драки и убийства. География тех мест, где он сидел, – от Риги до Магадана, а лагеря конкретные еще не раз я назову по ходу изложения его кошмарной жизни. Он очень быстро стал своим в среде профессиональных воров и участвовал в общих толковищах, на которых приговаривали к смерти. По давно сложившейся традиции (закону) вор не мог убить другого вора без решения об этом обшей сходки. Самовольного убийцу вызывали на круг, и воры буднично, как на собрании в какой-нибудь конторе, осуждали преступившего закон. Каждый, кто имел право голоса, произносил свое мнение. Чаще всего оно бывало единодушным. Тот, кто убивал убийцу, должен был отдать свой нож надзирателю и, разумеется, получал новый срок. Так на одном из рудников в Бурят-Монголии вор по кличке Теплоход зарезал, поругавшись, вора Пятака и был приговорен на общей сходке, и вор по кличке Зенгер очень точно, к восхищению собравшихся, всадил ему нож в сердце, убив с одного удара. Так получалось не всегда. Вор Мишка-Партизан, которого убили в Ванинском порту, накинул себе рубашку на голову и упал только на двадцать седьмом ударе ножом. О Партизане, впрочем, стоит рассказать подробней, ибо его смерть связана с еще одним категорическим запретом: вор, на время оказавшийся на воле, не имеет права надевать погоны и носить оружие. Во время войны этот запрет нарушили тысячи, а в лагеря потом попав и защищая свои жизни, стали насмерть воевать с ворами. Только я не собираюсь писать о войне воров и сук (а ссученными были обозначены все взявшие в войну оружие) – об этом есть уже достаточно и мемуаров, и легенд. Я говорю о ворах, скрывших свое Участие в войне, а их, разоблачив, наказывали беспощадно. Мишка-Партизан многие годы пользовался чрезвычайным авторитетом. Грабил магазины, кассы и поезда. Попался он во время войны, Получил свои десять лет, отправлен был на фронт в штрафную роту и воевал с такой отчаянной и безрассудной храбростью, что с него сняли судимость и перевели в гвардейский полк. Он был там в полковой разведке. Славился отвагой и умом. Был ранен, в плен попал, бежал и воевал у югославских партизан. После войны он все свои награды (в том числе – и югославские) в присутствии друзей побросал в реку, объявив, что он не за Россию воевал, а за святую воровскую жизнь. И принялся за прошлое. На воле его все боялись, а когда попался он и привезли его на пересылку, воры сразу же свели с ним счеты. На сходке каждый говорил, что Партизана следует зарезать потому еще, что он вполне может перекинуться к сукам. А Партизан сказал, что хочет вором умереть, и молча поднял на голову рубашку. Воры Будка и Хохол исполнили приговор сходки.
Ножом такие казни совершались не всегда, ножей на зоне часто не хватало. Саньку-Цыгана на прииске Альчан задушили поэтому жгутом, он ни секунды не сопротивлялся.
Не то чтобы мне жаль таких людей, но этот римский стоицизм невольно вызывает уважение.
Еще одна история такого же калибра связана с любовью. Вор Юрий Виноградов (кличку автор не назвал) тоже был на фронте и в каком-то незапамятном бою ухитрился с одной пушкой (все артиллерийские расчеты рядом были перебиты) задержать наступление немецкой танковой колонны. Был тяжело ранен, в госпиталь отправлен, более уже не воевал, вернулся к прошлому и вскорости попал на Колыму. Естественно, что о войне молчал. Однако же его разыскивала любящая медсестра, его фронтовая подружка, с которой они собирались пожениться. Ей охотно помогали в розысках, поскольку за тот бой был Виноградов награжден, а разыскивать Героя Советского Союза лестно каждому. Ушло на это несколько лет. Копию указа о награждении лично принес в барак надзиратель, вора Виноградова за что-то не любивший. И счастливое письмо от медсестры еще там было. Сходка собралась немедленно и тайно. Дело было уже ночью. Виноградова разбудили и зарезали. Во сне воров не убивали, этого традиция не допускала.
Во второй тетради, кстати (он писал ее в больнице, из которой уже не вышел), мельком сказано у Кайгородцева: «Что такое женская любовь, еще не знаю, это говорю честно».
Когда и почему Георгий Кайгородцев (кличка – Жорка расписной) порвал с ворами – непонятно. Что-то для себя решив, он резко поменял свою масть. На
Воры, как известно, не работают на зонах («Вор не будет пачкать руки тачкой, а воровка никогда не будет прачкой») – Кайгородцев же работал всюду, куда забрасывала его зэковская судьба. Он добывал вольфрам и молибден на рудниках Бурят-Монголии, мыл золото на Колыме, работал в каменном карьере на строительстве Братской ГЭС, валил лес в тайге под Красноярском. А города, где побывал он в тюрьмах, по этапу проходя, рассыпаны по всей империи. А во Владимирской тюрьме он вообще провел шесть лет в качестве особо опасного убийцы-рецидивиста.
И большинство его историй – о еде. Как он ее на зонах добывал, чтобы от голода не превратиться в доходягу и свалиться. Помнились ему удачи, разумеется, – о них он и писал.
На Колыме вокруг их зоны даже не было забора – только колышки, шаг за которые – побег, стреляли без предупреждения. И освещения там тоже не было, энергии даже для вольных не хватало. А поселок вольных и охраны находился прямо возле лагеря. И часто ветром доносило из пекарни невыносимо тревожащий запах свежевыпекаемого хлеба. Кайгородцев отыскал такого же, как он, доходягу – Ивана Мещерякова, и ночью после отбоя они ушли за колышки к пекарне. Заглянули в мутное окошко: за столом играли в домино два пекаря, это означало, что хлеб – в печи. Друг другу помогая, они влезли на крышу, разгребли опилки и шлак, добрались до кирпичей самой печи. Кладка вся была не на цементе, а на глине, с нею было справиться не трудно. Из печи пахнуло диким жаром, но еще и хлебом пахло. Кайгородцев решил, что полминуты он продержится и не спечется, одолел свой страх и влез в дыру. Ноги его ощутили вязко мнущиеся непропеченные буханки хлеба, две из них он ухватил и протянул подельнику, а когда протянул еще две, то Ивана уже не было на месте. Убежал. А Кайгородцев ведь и звал его с собой лишь потому, что понимал заранее: сам из печи он вылезти не сможет. Чувствуя, что через миг он рухнет, в ужасе смертельном ухитрился он ногой выбить дверцу печи. Двум пекарям предстала из печи фигура в черной и уже дымящейся одежде. Они кинулись на пол, а Кайгородцев, хоть и был он в состоянии угара и полубезумия от жара, со стола успел схватить початую буханку хлеба. Прибежав в барак, он обнаружил своего предателя-подельника катающимся по полу от дикой рези в животе: тот съел кусок горячего, еще полусырого хлеба. «Что же ты, дешевка, меня бросил, я бы ведь сгорел?» – спросил Кайгородцев. Но подельник только глухо выл от боли. И у Кайгородцева настолько злость прошла, что он еще и покормил предателя пропеченным хлебом, и тому полегчало. Утром начальник лагеря на разводе обещал простить того свихнувшегося, кто залез в раскаленную печь, ему охота на него только взглянуть, но Кайгородцев промолчал.
Все его мысли и раздумья в лагере сводились к поискам еды. А авантюрные замашки в нем играли. Да, чисто авантюрные. Мне очень странно это слово из романов, читаемых в тепле и сытости, употреблять по отношению к голодному, не по морозам и ветрам одетому в лохмотья зэку, но судите сами. Место авантюры – та же Колыма.
Какое-то недолгое время выпало Кайгородцеву работать без конвоя. Их с напарником послали в тайгу, чтоб заготавливать древесный уголь. Профессия углежога была ему в новинку, но он вызвался незамедлительно и быстро научился. Каждый день они с напарником уходили за несколько километров от лагеря, где жгли распиленное дерево, заготовляя уголь для лагерной кузницы. А неподалеку был якутский поселок. Что-нибудь украсть там было невозможно, ибо якуты своим соседям цену знали. Да тем более – средь бела дня. Однако же поселок этот был настолько удален от других (почти таких же) центров колымской цивилизации, что врачи туда приезжали крайне редко. И лечить у якутов их ревматизм, их зубы и глаза надумали два зэка, углежоги. Подготовились они заранее и очень тщательно. Масло из поломанного трансформатора они смешали с аммоналом (это взрывчатка для работ со скальным грунтом) – получилась мазь от всех заболеваний сразу. Для больных трахомой заготовлена была вода со сваренной травой. А от сухого аммонала (желтоватая мука) и в самом деле затихала острая зубная боль – не раз, бывало, зэки пользовались этим средством. По безвыходности, потому что зуб от этого порошка стремительно разрушался. Термометр они украли в санчасти. Там же был украден стетоскоп. (Поскольку они видели, что стетоскоп, прослушивая легкие и сердце, врач прикладывал к груди, Георгий Кайгородцев называет его «титескоп».) Два белые полухалата были сшиты из украденных в той же санчасти простынь. На них они нашили красные кресты. И красный крест наклеили на старой женской сумке, где хранились исцелительные снадобья. Три раза посещали они тот поселок. Растирали мазью ревматические ноги, засыпали аммоналом ноющие зубы, мыли травяной водой трахомные глаза. По-русски якуты не говорили, но врачам вполне хватало жестов жалующихся и болящих пациентов. Платой за лечение были мука, табак и чай. (Кстати, за поимку беглого зэка якутам давали то же самое, оттого и убежать из лагерей колымских было невозможно – это Кайгородцев знал по собственному опыту.) И еще оленье мясо не жалели для врачей – впервые эти двое ели досыта. А снадобья их – явно помогали, благодарность и приветливость сопровождала их визиты раз в неделю. На четвертый раз они увидели в поселке приехавшего из района врача. Якуты врачу что-то про них сказали, врач ответил очень коротко, но слово «лагерь» углежоги уловили. И конечно, кинулись бежать. Днем, по счастью, не было мужчин в поселке – все были на промыслах различных, только это и спасло двух зэков. Подгонял их страх немыслимый: совсем недавно два таких же зэка из их лагеря завалили оленя из поселкового стада, но были пойманы на месте. Якуты забили их насмерть и сожгли трупы на ритуальном костре как жертвоприношение богам – хранителям оленьего поголовья.
Врач сообщил начальству лагеря, и Кайгородцева перевели в другой. Не учинив суда и срока не добавив, очень уж диковинное вышло б дело.
А еще в одной тетради я наткнулся на незаурядность выдумки этого матерого жителя глухой неволи. В лагере под Ухтой он обитал уже в колонии особого режима. Днем возили их работать в каменный карьер, а на ночь запирали в камеры. В тюрьме их было несколько сотен человек, а в его камере – шестнадцать. Восемь из них спали на нижних нарах, восемь – на верхних (это будет важно для дальнейшего). Стол, две скамейки и параша были намертво вмурованы в цементный пол, от рабов особого режима ожидалось всякое. Один из надзирателей, дежуривших по коридору, был арестантами бессильно ненавидим. Он писал начальству рапорты о малейшем нарушении порядка, и наказание всегда было одно: чудовищно холодный каменный мешок карцера. С водой раз в день и крохотным куском урезанной нормы хлеба. Как этого дядю Гришу извести, придумал Кайгородцев. А исполнил – сидевший в камере художник по кличке Москвич, на воле делавший ворам любые документы. Он еще и деньги виртуозно рисовал, сидел уже не первый раз. У него были заначенные краски (память о недолгой работе над плакатами об исправлении) – отсюда и явился замысел.