Вечерний звон
Шрифт:
А вдохновение другой проистекало от сияющей возможности кормиться вкусно и не вредно, потому что гербалайф выводит из живого организма все губительные шлаки. Вот ведь чудо, кайф и прелесть, радостно воскликнула она (я записал это дословно, видит Бог). И нечто страшное поведала об этих жутких шлаках. Я похолодел, узнав про мрак и ужас, У меня внутри творящийся от современного питания. Те консерванты, с помощью которых сохраняется еда, те вещества, которыми преступно ускоряют рост цыплят, и химикаты садоводов – это яды, потребляемые мною каждый день. А вот простой червяк природой умудрен – уже не лезет он в сегодняшнее яблоко, он чувствует и знает, как оно отравно для живого существа. А человек на это яблоко любуется, но главное – что он и ест его! Не ведая о наносимом самому себе вреде, не зная, что один лишь гербалайф обезопасит его мизерное прозябание. Поскольку лучшие ученые умы планеты нашей (нобелевских несколько лауреатов) каждый день исследуют и улучшают гербалайф. А также травы, кои много тысяч лет используют в Китае в целях избавления от шлаков, – вот на чем настаивают это исцеляющее средство.
Тут
И еще один отменный довод я, по счастью, записал дословно. Ваша красота ночью спит, поведала энтузиастка крема женщинам, сидевшим в зале. И ночной наш крем ее надежно охраняет. Крем наш не храпит, не стаскивает одеяло, не выходит ночью покурить – это ваш лучший компаньон во время сна.
А весь последний день с утра и до закрытия нас наставлял житейской мудрости верховный жрец и вдохновитель всей этой торговли в нашей маленькой стране. И пошлость обрела апофеоз.
Не помню имени его. А помню только ярко-желтый канареечный пиджак и общую пухлявость очертаний. Маленького роста, весь он состоял из плавных и округлых линий нежного жирка, и пухлое брюшко поэтому смотрелось очень гармонично. Гоголевский Чичиков так выглядел, должно быть, потому и привлекал симпатию всеобщую. До полного шедевра не хватало самой малости: зеленой шляпы над лиловым галстуком, но на дворе стояло лето. Был он бывший музыкант, не знал, куда пристроить свою жизнь, когда приехал, грустно пиво пил и размышлял бесплодно о несовершенстве мироздания. И три раза подряд прослушал, проморгал неслышный зов судьбы, толкающей его к торговле гербалайфом. Это так мистически он описал те случаи, когда такие же, как он впоследствии, звали его обратиться к этому расхожему промыслу. Рассказывал он живо и многозначительно. Потом он перешел на общий смысл жизни, обнаружив ясную и полную осведомленность в том, над чем веками бились лучшие умы человечества. Смысл жизни состоял в наличии наличности, поскольку деньги помогали жить богато и тем самым – счастливо и мудро. Он описывал достоинства возможностей купить что пожелаешь и куда захочешь ездить. Не вставать с утра и не бежать работать (тут он передернулся от омерзения), а расслабленно и благородно торговать целительным и чудотворным гербалайфом. О преимуществе богатства над ничтожной бедностью он говорил довольно долго, ибо впал в перечисление еды, которая ему теперь доступна. Тут употреблять он стал глаголы «кушаем», «покушали» и «кушаю», которые давно уже остались только в словаре официантов и персон галантного обхождения, и я поеживался, но не уходил. Сорвался я и вышел покурить, когда он стал рассказывать, как ежегодно он и прочие такие же счастливцы собираются в Париже и устраивают бал, к которому берут внаем костюмы восемнадцатого века и съезжаются на этот бал в каретах. И роскошно веселятся в снятом с этой целью модном (и, естественно, шикарном) ресторане. Все это текло с показыванием слайдов. А последний час он посвятил подробному показу чертежей и общего пленительного вида того дома, что ему сейчас кончают строить где-то на реке Днепре. И это был, насколько я сумел понять, тот самый белый конь победы, на котором он собрался въехать на оставленную родину. А безусловная прельстительность его житейского пути должна была наставить всех собравшихся на тот же путь, сияющий такой пленительной и сладкой перспективой.
Все слушали его мечтательно и упоенно – и меня это расстроило, признаться.
Мне порою кажется, что в мире существует муза пошлости. И что скорей всего она двулика. Выглядит она прекрасно и заманчиво. В ней есть и блядский аромат доступности, и безусловная прелестность – как у очень полногрудой и весьма легко одетой чуть потрепанной блондинки из роскошного рекламного журнала (часто – с телефонами). И дыхание ее отнюдь не смрадно, а приятно отдает одеколоном. Из недорогих, однако же не всем доступных. А лицо ее второе – тоже чрезвычайно миловидно. Тут она скорей шатенка и в очках, но главное – что образованна и не глупа. Поскольку муза пошлости обслуживает и весьма высоколобых интеллектуалов – может быть, не реже, а гораздо чаще и активней, чем убогих темных обывателей. Она стремительно и безотказно появляется на наш неслышный зов, чтоб утолить нашу тоску по красоте, осмысленности жизни и высокой значимости личного существования. И жаждущих она отменно ублажает – красивой пышностью их места пребывания, самодовольством, дутым воспарением души, высокопарностью и мнимой глубиною мысли.
У музы пошлости, однако, есть и собственные игры и замашки. Эту музу очень тянет, манит и прельщает всякая возможность испохабить и унизить подлинные и высокие проявления человеческого духа. Тут она пускается на хитрости, уловки, обольщения и часто достигает своего. А наблюдая сальные и липкие следы своего прикосновения, она хихикает и мерзко торжествует. И нельзя не поразиться ее пакостным успехам: как опошлены сегодня (а на фене лагерной еще точней – опущены) понятия чистейшие – патриотизм, романтика, духовность. Это с полной точностью однажды сформулировала моя теща: лучше я пять раз услышу слово «жопа», сказала она грустно, чем один раз – слово «духовность».
А торжествует муза пошлости и расцветает, чувствуя, что не напрасно ее всюдное присутствие –
Иногда ей только задним числом удается ее пакостное прикасание, но она не гнушается и прошлым. Эту ее сладостную слабость я могу посильно описать на одном случайном эпизоде из моей собственной жизни.
Мне как-то позвонили из Москвы, и милый женский голос пригласил меня приехать в октябре на международную книжную ярмарку во Франкфурт. Там будет год российской книги, соберется более ста писателей, и на дискуссиях за круглыми столами они обсудят всю недавнюю историю и всякое другое относительно российской словесности. Мне сразу стало странно, почему для обсуждения такого следовало ехать всем во Франкфурт, а не собраться где-нибудь в Москве или же в Питере. Я ответил вежливо и благодарно, что пока еще не знаю, как у меня сложится со временем, и вкрадчиво спросил, кто едет на такой роскошный курултай. О, весь Цвет литературы российской, заверила меня женщина уже не просто милым, но и восторженным голосом. И назвала мне десяток имен. Я некогда был замечательно обучен Зиновием Ефимовичем Гердтом, как надо реагировать, если зовут на свальные концерты. Прежде всего надо выяснить, кто еще там выступает, и уже становится все ясно. Однако следует, ничем себя не выдавая, вежливо спросить, каковы условия оплаты. И только после этого пора узнать, когда все это состоится. Тут и нужно с огорчением сказать, что все услышанное – просто замечательно, но именно в тот день ты уже занят (приезжает старенькая тетя из Херсона), и поделать ничего нельзя. Если приглашатель симпатичный, следует выразить сочувствие в свой адрес и заверить, что в следующий раз – непременно и с радостью. Все приезжают за свой счет, ответила мне собеседница, оплачивается только гостиница. Эх, жалко, нету у меня свободных денег, легкомысленно ответил я, надеясь, что отделался с концами. Но через неделю позвонил мужчина. Он торжественно мне сообщил, что неким специальным постановлением где-то очень наверху решено оплатить мне дорогу. Я благодарно заверил его, что выясню свои обстоятельства и вскоре позвоню. Вы примете участие в круглом столе, который посвящен Самиздату, пояснил мужчина, теперь уже не сомневавшийся, что я приеду. Мы пришлем вам темы обсуждений, сказал он.
Тут я музу пошлости оставлю ненадолго, ибо каждый автор полное имеет право на лирическое отступление. От упоминания Самиздата у меня сладко защемило сердце. Много лет жизни было связано с этими листочками папиросной или просто тонкой бумаги. Они потом бесследно исчезали, ибо заменил их поток изданных за рубежом книг – Тамиздат, пошедший в семидесятых. Думаю, что на складах Лубянки (если они только не сжигали свою добычу) накопились тонны этой литературы, произведенной уникальным для двадцатого века способом. Ведь за Самиздат давали лагерные и тюремные срока – об этом странно даже подумать сегодня. Срок давали по статье – «хранение и распространение литературы, порочащей советский общественный и государственный строй».
А сначала (в моем поле зрения) появились стихи. Цветаеву и Мандельштама, Хармса и Олейникова я прочел впервые в машинописном виде. В Самиздате автоматически производился жесточайший естественный отбор: уцелевало, размножаясь, только то, что люди перепечатывали, чтобы раздать друзьям и увезти в другие города. Это был настоящий критерий литературного качества. Помню, как стремительно во множестве копий разлетелась повесть Юза Алешковского «Николай Николаевич». Многажды перепечатывалась книга Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Широко ходили лагерные воспоминания, уж не упомню я сейчас имен тех каторжан и каторжанок – а точнее сказать, помню, но не привожу, боясь их переврать, ведь целая библиотека мемуаров ходила тогда в папках по рукам. После появились уже книги Джиласа и Авторханова. Все мои знакомые, друзья и приятели читали запоем. Папка давалась на неделю, на два дня, порою только на ночь. И большое было счастье – это потайное чтение. А если шире посмотреть, уже теперь издалека, то возникает впечатление (простите мне красивость образа), что некий многие года согбенный раб осваивал уроки прямохождения.
Записываю все сейчас подряд, что вспоминается, и нету никакой последовательности в этом отступлении от темы. Странное и очень озаренное стояло время. Доживали свои последние годы (два Десятилетия, скорее) огромные машинописные бюро, которые существовали всюду, верша бесплодную ведомственную переписку. В каждом учреждении была, как правило, одна большая комната, где озверело и одновременно стучали на огромных допотопных машинках (новых я нигде и никогда не видел) десять-пятнадцать (а то и больше) женщин. Обычно весьма задастых от целодневного сидения и чуть надменных, ибо все сотрудники заискивали перед ними, стремясь влезть без очереди или напечатать поскорее. Многие из них брали работу на дом – вот они-то и печатали самиздат. Хороших, недорогих и доверенных машинисток передавали друг другу как немыслимую ценность.
Помню, как ко мне приехал еще мало тогда знакомый физик Саша Воронель: не знаю ли я женщину, которой можно довериться. Это задуман был журнал «Евреи в СССР». Конечно, знаю! Старая машинистка (много лет работала в газете) Сарра Борисовна Шапиро уже который год перепечатывала для моих знакомых все, что мы притаскивали ей. Один только «Архипелаг ГУЛАГ» она воспроизвела три или четыре раза (шесть копий на папиросной бумаге). И кстати, одновременно она как ни в чем не бывало печатала статьи своего давнего знакомого по газете, ныне уже начисто забытого подлого международника Зорина. Тот ездил по всему миру, дико понося страны капитализма и превознося тем самым уникальное счастье советского человека. Сарре Борисовне он доверительно рассказывал, как хорошо повсюду, где он был, а что касается Японии, то хоть сейчас туда бы перебрался.