Вечная молодость графини
Шрифт:
Неудачный удар – и долгая агония, которая закончится параличом и необходимостью существования на больничной койке в постоянном контакте с людьми.
– Понял? – вопрос подкрепили пинком по ребрам.
– Да, – ответил Адам.
– То-то же!
Незваный посетитель ушел, но Адам не сразу решился сесть. Он лежал, привыкая к боли, как когда-то привыкал к лекарствам. Когда же привык – перевернулся на живот. Уперся ладонями в пол, чувствуя, как раздирают кожу осколки стекла. Встал на колени. И снова сел, пытаясь отдышаться.
Наверное, разумно было бы позвать на помощь.
Но
Карлик плясал на углях, высоко подбрасывая факелы и подставляя раскрытые ладони под снопы искр. Лицо его оставалось серьезным и даже скучным, а на шутовском колпаке звенели бубенцы.
– Быстрей! – крикнул Черный бей и швырнул костью. Карлик, ловко наклонившись, принял кость покатым лбом, покатился по полу и задергал коротенькими ножками.
Дети и дворня разразились смехом.
Ференц Надашди оставался мрачен.
Эта мрачность его родилась не в бесчисленных схватках с турками, из которых Черный бей выходил победителем. Не от вида крови или мучений человеческих, но от тоски, родившейся в полумраке супружеской спальни, от любви, то переполнявшей герцога, то вдруг иссякавшей, подобно старому руслу. И тогда душа обнажала трещины, язвы и старые раны, в которых копошились черви недобрых мыслей.
В такие минуты Ференц предпочитал напиваться, ибо вино хоть бы и ненадолго, но примиряло с жизнью.
– Ай-да! Ай-да! – заорал карлик и, высоко задрав правую ногу, заскакал на левой, кривой. В одной руке он держал полный кубок, в другой – куриное яйцо.
Вот подбросил, изогнулся, схватив ртом, и сжал зубы. Хрустнула скорлупа – и желтая жижа потекла по подбородку.
– Пшел вон! – рявкнул Ференц, и карлик попятился к двери. Заныли дети, забормотала кормилица, великанша Йо Илона, похожая на всех сказочных ведьм разом, приникла к плечу жена.
Плохо. Стоит закрыть глаза, и все плывет в зыбком мареве света. Не то сполохами пожаров светлеет небо, не то свечей жгут много, дрянных, сальных, от которых копоть и дым. Дым этот глаза застит, а копоть садится на доспехи, забивается в сочлененья плотной коркой. И вот уже не может Ференц ни руки повернуть, ни ногой шевельнуть.
А на него катится, гремя железом, турецкий вал. Щерятся белыми зубами гнусные хари, поднимаются одним движеньем руки, и сполохи расцвечивают алым ятаганы.
Не пройдут!
Напорются на пики. Полягут в волчьи ямы, повиснув на кольях хрипящей мешаниной конского и людского. Уснут под свистящим дождем стрел. А те, которые сумеют устоять, разобьются о цветастые щиты Ференцева войска.
И эхо разнесет в горах гром пушек.
Это было.
Пил Ференцев меч кровь правоверных детей Мурада-братоубийцы. Кромсал, ломал, рубил. И память о подвигах его нашла достойное место. Вечно будут хранить стены замка Шарвар раз и навсегда остановившееся время. И каждый, хоть бы через сто, хоть бы через двести лет, ступив под своды его, увидит, сколь грозен и славен был Черный бей. И скажет: вот человек, не щадивший себя во имя веры.
Там, при Шиссеке, Ференц жил. Ныне же чувствовал себя почти мертвым.
Черны глаза жены, как небо над замком. Как мысли ее. Как тени, поселившиеся в Чейте. Ференц знает имена некоторых. Дорта, Катрина, Йо Илона… но теней много больше.
И крови – тоже.
Порой запах ее доносится исподволь, дразнит воспоминаниями, чтобы тут же исчезнуть.
– О чем грустишь, моя любовь? Уж здоров ли ты? – Эржбета касается губами руки. Она покорна, как покорна зима слабому февральскому солнцу, как буря покорна ветру, а море – кораблю. Она любит его и, верно, в этом удача.
– Просто, – Ференц вырвал руку и поднялся. – У нас опять кто-то умер?
– Всего лишь девка. Дворовая девка. Ее привели цыгане и… она была больна.
Как предыдущая и та, что была до нее, как длинная вереница прочих, исчезнувших в подвалах Чейте. И не оттого ли кажется, будто вино Ференца кровью отдает? Не на запах, но на вкус.
– Крестьяне часто болеют. Тем более бедняки. Они продают своих дочерей и… – голос Эржбеты полон участия и печали. И глаза опустила долу. И руки сложила молитвенно. Но ходят по замку следом за тенями слухи недобрые. Того и гляди, вырвавшись из замка, дойдут до чужих ушей. И что тогда?
Суд будет. Позор. И что позора страшнее – его, Ференца, одиночество.
Сухое русло души наполнялось любовью, она залечивала язвы и заращивала шрамы, она уносила не камни, но рубленые головы татарские и чистые берега прорастали травой.
Его жена прекрасна. И должно ли хотеть иного?
Когда Ференц заснул, Эржбета долго сидела рядом, перебирая пальцами прядки волос. В них уже было изрядно седины, и Эржбета печалилась. Как печалилась она, глядя на шрамы и морщины.
Долгая жизнь прожита.
Сложена она из редких встреч и частых расставаний. Из тоски и ожидания, когда порой начинало казаться, что замок этот – суть клетка. Отдельными, яркими вспышками памяти – визиты в Вену и милость императора, очарованного красотой Эржбеты.
Ей бы хотелось остаться в городе… пожалуй, там все могло сложиться иначе. Но Ференц о подобном и слышать не хотел.
Он сам виноват.