Вечный поход
Шрифт:
«Мон шер ами Дениз!
Вот уже пять дней, как Наполеон с главной квартирой пошёл вслед за армией по Московской дороге; итак, тщетно мы ожидали, что войска наши останутся в Польше и, сосредоточив силы свои, встанут твердою ногою. Жребий брошен; русские, ретируясь во внутренние свои земли, находят везде сильные подкрепления, и нет сомненья, что они вступят в битву лишь тогда, когда выгодность места и времени даст им уверенность в успехе.
Несколько дней раздача провианта становится весьма беспорядочной: сухари все вышли, вина и водки нет ни капли, люди питаются одной говядиной от скота, отнятого у жителей из окрестных деревень. Но и мяса надолго не хватает, так как жители при нашем приближении разбегаются и уносят с собою всё, что только могут взять и скрываются в густых, почти неприступных лесах.
Солдаты наши оставляют свои знамёна и расходятся искать пищу; русские мужики, встречая их поодиночке или несколько человек, убивают их дубьём, копьями и ружьями.
Собранный
Прежде, бывало, ни один генерал не вступит в сражение, не имея при себе лазаретных фур; а теперь всё иначе: кровопролитнейшие сражения начинают когда угодно, и горе раненым, зачем они не дали себя убить. Несчастные отдали бы последнюю рубашку для перевязки ран; теперь у них нет ни лоскутка, и самые лёгкие раны делаются смертельными. Но всего более голод губит людей. Мёртвые тела складывают тут же, подле умирающих, на дворах и в садах; не хватает ни заступов, ни рук, чтобы зарыть их в землю. Они начали уже гнить; нестерпимая вонь на всех улицах, она ещё более увеличивается отгородских рвов, где до сих пор навалены большие кучи тел павших. Множество мёртвых лошадей покрывают улицы и окрестности города. Все эти мерзости, при довольно жаркой погоде, сделали Смоленск самым несносным местом на земном шаре.
Следующее послание было от него же и красноречиво свидетельствовало, что победоносным оккупантам лучше не стало. Им существенно поплохело… мягко говоря.
«Мон шер ами Дениз!
Пишу спустя 20 дней. Наша кампания, похоже, терпит крах. Дела идут хуже некуда.
Вместо того, чтобы тотчас после сражения преследовать неприятеля гвардиею тысяч в 40 или 50, наша армия оставалась целые сутки на месте и после уже тронулась в путь; неприятель тем временем успел уклониться от нападения. Таким образом, сражение под Москвою (Бородинское) стоило французской армии 35000 человек и не принесло никакой выгоды, кроме нескольких захваченных пушек.
Мы получили приказание отправить из Смоленска в армию всех, кто только в состоянии идти, даже и тех, которые ещё не вполне выздоровели. Не знаю, зачем присылают сюда детей, слабых людей, не совсем оправившихся от болезни; все они приходят сюда только умереть. Несмотря на все наши старания очищать госпитали и отсылать назад всех раненых, которые только в состоянии вытерпеть поездку, число больных неуменьшается, а возрастает, так что в лазаретах настоящая зараза. Сердце разрывается, когда видишь старых, заслуженных солдат, вдруг обезумевших, поминутно рыдающих, отвергающих всякую пищу и через три дня умирающих. Они смотрят, выпучив глаза, на своих знакомых и не узнают их, тело их пухнет, и смерть неизбежна. У иных волосы становятся дыбом, делаются твердыми, как веревки. Несчастные умирают от удара паралича, произнося ужаснейшие проклятия. Вчера умерли два солдата, пробывшие в госпитале только пять дней и со второго дня до последней минуты жизни не перестававшие петь.
Даже скот подвержен внезапной смерти: лошади, которые сегодня кажутся совсем здоровыми, на другой день падают мёртвыми. Даже те из них, которые пользовались хорошими пастбищами, вдруг начинают дрожать ногами и тотчас падают мёртвыми. Недавно прибыли 50 телег, запряжённых итальянскими и французскими волами; они, видимо, были здоровы, но ни один из них не принял корма; многие из них упали и через час околели. Принуждены были оставшихся в живых волов убить, чтобы иметь от них хоть какую-либо пользу. Созваны все мясники и солдаты с топорами, и – странно, несмотря на то, что волы были на свободе, не привязаны, даже ни одного не держали – ни один из них не пошевельнулся, чтобы избежать удара, как будто они сами подставляли лоб под обух. Таковое явление наблюдалось неоднократно, всякий новый транспорт на волах представляет то же зрелище.
В это время, как я пишу это письмо, 12 человек спешат поскорее отпрячь и убить сто волов, прибывших сейчас с фурами девятого корпуса. Внутренности убитых животных бросают в пруд, находящийся посредине той площади, где я живу, куда также свалено множество человеческих трупов со времени занятия нами города. Представьте себе зрелище, каковое у меня перед глазами, и каким воздухом должен я дышать! Зрелище до сих пор вряд ли кем виденное, поражающее ужасом самого храброго и неустрашимого воина, и, действительно, необходимо иметь твёрдость духа выше человеческого, чтобы равнодушно смотреть на все эти ужасы.
Следующим письмом было и вовсе драматическое для судьбы Смоленска послание неведомого Матеуша Зарембы. Я отметил, что в нём о русских было упомянуто с должной степенью уважения, как о достойных противниках.
«Милый брат, Вацлав!
…Мы уже под Смоленском. Наполеон думает его взять, но русские дерутся, как львы. Даст Бог, дойдём до Москвы, вот там заживем! Мюрат мне обещал, что когда дойдём до Москвы, он сделает меня генералом. Целуй мать и скажи ей, что образок цел. Теперь у вас под Гродной спокойно, а у нас грохочут пушки. Из нашего села убит в прошлый штурм Мацек Флюгер и Ян Храбрый. Я имею рану в левую руку. На утро назначен последний штурм. Наполеон будет штурмовать город с четырёх сторон. Главная атака со стороны Молоховских ворот. Мой полк уланов будет идти от Свирской по берегу Днепра на штурм к Пятницкой башне, где сделана брешь.
До свидания! Может быть, это моё последнее письмо. Что-то на утро будет?
Судя по датам (я не поленился – перебрал все имевшиеся в наличии шестьдесят семь писем), здесь был охвачен период со второго августа по седьмое сентября двенадцатого года. Тысяча восемьсот…
«Странно. Как вышло, что такая уйма писем пролежала в сумке целый месяц не отправленной?! Где же хвалёная организация лучшей военной машины того времени?» – опять заворчал мой недовольный Антил.
«Это только все пули на войне летят в сердце матери. А письма… Кто сказал, Антил, что все письма на войне доходят по назначению? Разве почта застрахована от форс-мажорных обстоятельств? Всяких там наводнений-землетрясений. Эпидемий коклюша и мора среди почтальонов. От партизан, в конце концов…»
Тут я приосанился. Вспомнив прочитанное, смахнул пот. Это не было учебником истории – это были НАСТОЯЩИЕ ПИСЬМА. Писали их НАСТОЯЩИЕ СОЛДАТЫ! Разве такое можно выдумать?! Реалистичность впитанного вдавливала меня в грязь рельефной жёсткой подошвой.
«Ну как же всё-таки ЭТО стало возможным? Каким макаром я мог попасть в прошлое?!
Нет, гнать эти мысли! Хотя бы пока – гнать… Иначе безвольно опустятся руки. Где этот «язык», способный хоть что-то добавить к прочитанному? А подать его сюда… на второе. Иль на десерт, как говорят его же сородичи.
Поди сюда, сладкий фрукт!»
В чувство своего пленника я приводил минут десять, добиваясь, чтобы он хотя бы открыл глаза. Далее всё произошло само собой – наверное, у меня было поистине зверское выражение лица! Во всяком случае, пленный испуганно отшатнулся, закрылся растопыренной пятернёй и непроизвольно пополз, судорожно помогая себе рукой и что-то неразборчиво лепеча. Я в сердцах плюнул себе под ноги и занялся подготовкой к активным действиям. Нет, ради бога! – я не собирался начинать сражение с гвардией Наполеона. Мне уже было пора выдвигаться в точку очередной встречи со своими резидентами. Вот уж кому я задам самые животрепещущие вопросы!
Между тем, очухавшийся француз забился в уголок сарая и оттуда округлёнными глазами наблюдал, как я накладываю на лицо боевой грим. Когда же, достаточно обезобразив свою физиономию, я подошёл к нему – в его глазах заметался неподдельный ужас! – он был готов оптом выложить этому ЧУДОВИЩУ всё, что знал или хотя бы догадывался.
И он заговорил!
Я лишь задавал наводящие вопросы и пытался вникнуть в путаный словесный поток. Его французский достаточно сильно отличался от того современного, которому обучили меня… Из всего выходило, что он – кавалерийский капитан Жан Биэнкур из корпуса полковника Вильмонта – прикомандирован вместе со своим подразделением к гвардии Наполеона для выполнения курьерских поручений. Не далее как третьего дня они вошли в деревню Забродье. Намереваясь покинуть её тотчас же, как только пополнят запасы провизии, однако необъяснимо задержались, ожидая приказа императора. Наполеон же, по словам Жана, ведёт себя эти три дня довольно странно: никого не принимает, равно как и не принимает никакого решения. Такое впечатление, что русская военная кампания перестала его интересовать…
Хотя, на самом деле, это я всё связно изложил, а он… Иногда у меня создавалось впечатление, что «язык» мне жалуется. На всё сразу, в том числе и на то, как плохо ему в России, словно он приехал сюда на туристическую экскурсию! Один из фрагментов звучал примерно так: «Жизнь наша невыносима… Спим на соломе… За два часа до рассвета – уже на ногах… Частенько не слезаем с лошади по шестнадцать часов кряду… Сапог никогда не снимаем… По ночам нас то и дело будят… Питаемся скверно: без вина, всё на чёрном ржаном хлебе, и пьём отвратительную воду… Много нужно сил, чтобы выносить всё это… В армии столько болезней, что… Наш образ жизни и здешний климат – враги посильнее русских…»
Устав выслушивать эти откровения, я бесцеремонно отключил звук – заткнул его пасть подвернувшейся под руку грязной тряпкой. Глаза француза испуганно заметались по моему лицу.
– Да успокойся ты, почтальон Печкин! – Образ придурковатого мужичка из древнего мультфильма, обожаемого мною в детстве, вызвал улыбку, смягчившую страшную боевую гримасу. – Никто тебя не собирается убивать. Жить будешь. Правда, по-прежнему плохо.
От моей странной, необъяснимой улыбки он притих, послушно дал себя связать. И вёл себя, как неодушевлённый, пока я нёс его назад, к месту пленения. И потом, когда я осторожно положил его там, где пару часов назад взял, напоследок поднеся палец к сомкнутым губам с наказом «молчать!» – он только послушно закивал головой, не издав ни звука.
«Ну что ж, прощай, лягушатник! Извиняй за перлюстрацию».
Я оставил его валяющимся на земле, но ЖИВЫМ. Рядом положил сумку с письмами – пусть летят с приветом! Письма на войне – дело святое… Опять же – о бедном историке замолвите слово! – пускай дуцентам и прохвессорам будет хоть капельку легче «изучать».
…С Митричем прощаться было намного тяжелей. Как-то так глянулся он мне с первого раза да притёрся к сердцу за целый день общения. Он тоже глядел на меня с таким жалобным видом, будто вот-вот расплачется. Потому я выбрал суровый отеческий тон.