Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
Из любопытства.
— Я вот думаю, что было бы, если бы не ты.
— Ничего, наверное. Она и до свадьбы не дотерпела, а уж потом…
…ни особого ума, ни красоты… и уже тогда было непонятно, что Лихо нашел в этой девице с узкими губами и странной манерой шепелявить, не потому, что Христина не могла иначе… могла, но не хотела. Она играла в маленькую девочку.
Банты, куклы, чулочки…
И огромные глаза, которые смотрели на Лихо с обожанием. Правда, лишь до того момента, когда Лихо смотрел в эти самые глаза. А стоило ему
Расчетом.
— И был бы ты сейчас женат, рогат и глубоко несчастен, — подвел итог Себастьян.
Братец фыркнул…
Дальше сидели молча. Себастьян думал о зеркалах и призраках… полнолунии, до которого осталась неделя… колдовке, способной лица менять…
…одержимой Богуславе.
…Иоланте, замершей на пороге лабиринта.
…панне Клементине, которая слишком откровенно не замечала странностей Цветочного павильона, а значит, напрямую была с этими странностями связана.
…о королевиче…
…Ядзите, метках… обо всем и сразу, уже отдавая себе отчет, что история эта слишком запутана, чтобы сводить ее лишь к Хольму…
— Мать. — Себастьян поймал мысль, которая не давала ему покоя.
— Что?
— Я знаю, кто ее отец, но не мать…
— Чья мать? — поинтересовался Лихо, выныривая из фонтана.
— Решил все-таки утопнуть от несчастной любви?
— Решил все-таки протрезветь. — Он стер длинную нить водоросли, прилипшую к щеке. — Так чья мать-то?
— Панны Клементины. Ты знаешь, кто был ее матерью?
Лихослав задумался, впрочем, на него надежда была слабой, он никогда-то особо не интересовался ни двором, ни любовными его историями, каковые приключались в великом множестве.
— Понятия не имею, — вынужден был признать Лихослав. — Тебе зачем?
— Надо…
…еще одна деталь чужой мозаики, и Себастьян хвостом чувствовал, что деталь важная…
…и что спрашивать надобно не у братца, а у Аврелия Яковлевича…
…и про зеркала тоже.
…и не только про Клементину.
— И детские портреты, — решил Себастьян. — Скажи Старику, что мне нужны их ранние портреты. И вообще все, что удастся, о детстве…
Не умея усидеть на месте, Себастьян вскочил. Он прошелся вокруг фонтана, под босыми ступнями ощущая и каменную крошку, и трещины, и острые стебельки травы.
— Он поймет… меняет лица… и если так, то… Габрисия — вариант очевидный, но поэтому и не пойдет. Слишком умна…
— Габрисия?
— Колдовка. Габрисия изменилась поздно, а если готовилась… да, нужны портреты… чем больше, тем лучше… совсем младенческие не подойдут… типаж подбирала схожий… значит, те, на которых постарше… Лихо, с тебя когда писали?
Переспрашивать братец не стал, но сморщил нос, припоминая:
— Три… семь… одиннадцать, тогда, помню, еще мундир напялили.
— Три рано… семь и одиннадцать — хорошо… и скажи Старику, что это — личное. Нет, на Хольм она тоже работает, но все одно первым делом — личное.
Себастьян потрогал шишку, похоже, что пресловутый канделябр очень поспособствовал прояснению в голове.
И очередная идея, пришедшая в эту голову, заставила Себастьяна улыбнуться.
— Лихо… а у тебя мыло есть?
— С собой?
— Ну да…
— Мыла нету, но есть зубная паста…
— С пастой не то, хотя… давай сюда. Слушай, Лихо… а ты ж волкодлак малость. Значит, повыть можешь?
— Издеваешься? — Братец поскреб щетинистую щеку.
— Мне для дела…
— Ну… если только для дела.
Гавел наблюдал за лабиринтом со странным, полузабытым почти чувством страха, причем сколь ни силился он, не мог понять, откуда же это чувство взялось.
Луна виновата.
Верно.
Именно она, огромная, отливающая желтизною, будто старым салом натертая… повисла, скособоченная, над самыми маковками елей, того и гляди сорвется, покатится, сминая и эти ели, и кусты, и статуи… и самого Гавела раздавит.
Он судорожно вздохнул и прижал к груди верную камеру.
Вот же… луна… смотрит, насмехается…
…старуха луны боялась, на полную требовала окно завесить, и в комнатушке под крышей становилось темно. Гавела эта темнота не то чтобы пугала — до сегодняшнего вечера он думал, что утратил саму эту способность — страх испытывать, скорее, он задыхался. Чуял, что пыль чердачную, с которой вел давнюю непримиримую борьбу, но проигрывал, что кисловатый запах старушечьего тела, что ароматы ее притираний… он ненавидел их, склянки-скляночки, банки и кувшинчики с узкими горлышками, в которых прятались масла и жиры, как втайне ненавидел саму старуху…
Гавел потер глаза, отгоняя сон.
Болели.
И кишки вновь жаром налились, а ведь будто бы отступила болезнь на спокойной местной работе… может, кинуть старуху? Просто уйти, сменить имя, раствориться на просторах королевства… устроиться в парк ночным сторожем… тихая жизнь… глядишь, и сладится как-нибудь.
Гавел вздохнул.
Сколько уж раз он мысленно сбегал от старухи? Неисчислимо. На деле же всякий раз что-то да останавливало. Любовь? Да нет, смешно думать… она-то всегда его ненавидела, попрекала, будто бы самим своим рождением. Гавел всю ее жизнь искорежил. Совесть? Чушь. Какая у него — крысятника — совесть? Давно уже избавился от нее… и от порядочности… и от прочих реликтов человеческой натуры…
Вздохнул и вновь глаза потер, в которых луна уже двоилась.
Ярче будто бы стала.
И ниже опустилась.
Блажь… а князя все нет и нет… пойти в лабиринт? Мало ли, вдруг заблудился, потерялся… он же ж не в себе, и оттого Гавелу волнительно… и он сделал первый робкий шажок к крылатым львам, что лежали у входа в лабиринт. Каменные звери в лунном свете выглядели до отвращения живыми.
Скалились.
— Кыш, — шепотом произнес Гавел и, вытянув шею, прислушался.
Тишина…