Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
А тут вдруг…
Пожалуй, лишь сильнейшее душевное смятение, в котором пребывал коридорный, и оправдывало дальнейшие его действия. Нет, он, конечно, передал управляющему странную, почти невозможную просьбу. Пусть сам с поваром разбирается, который, как и все талантливые кулинары, мнил себя едва ли не главным в гостинице лицом…
После разговора, укрепившись в своих намерениях, коридорный покинул гостиницу черным ходом и свистнул мальчишку, из тех, что вечно вьются в поисках подработки. Короткая записка и монетка исчезли в широких
…угрызений совести коридорный, часом позже впустивший в святая святых молодого крысятника, не испытывал. Напротив, он почти уверился, что совершает деяние благое.
Спасает невинного…
…ну или что-то вроде того.
Очнулся Гавел в ванне.
В пене.
Под внимательными взглядами десятка пухлых крылатых младенчиков, которые сжимали в руках луки и целились аккурат в Гавела.
Пена пахла клубникой.
Романтично горели свечи, расставленные на широком бордюре ванны, и отблески огня их ложились на медную кожу Аврелия Яковлевича.
Гавел, тоненько взвизгнув, попытался было уйти под воду, но был остановлен.
— Куда? — грозно поинтересовался ведьмак, схвативши пятерней за волосы.
— Туда. — Гавел указал на воду, что проглядывала сквозь облака пены.
— Туда всегда успеешь.
И свечу под нос ткнул.
Огонек накренился, вытянулся нитью, но не погас. А Гавел замер, зачарованный переливами его.
— Руку!
Вытянул.
И провел ладонью по рыжему лепестку, который, против ожидания, не опалил, но растекся дрожащим маревом по коже.
— И вторую, — куда как мягче произнес Аврелий Яковлевич. — Огонь и вода — первейшее дело, когда в себя прийти надобно… вода смоет чужое, а огонь раны зарастит.
Гавел поднял взгляд.
— Сиди.
Сидел, пока вода не остыла. И растворившаяся пена осела на стенках ванны серыми грязными хлопьями. Кожа сделалась белой, ноздреватой; и Гавел опасался, что если тронет ее, то расползется она под пальцами. Свечи раскалили воздух; и Гавел пил его: горячий, обжигающий, но невероятно сладкий.
— Ну все, буде. — Аврелий Яковлевич, в какой-то момент исчезнувший, вновь появился. — Вылезай.
И сам же Гавела достал, подхвативши под мышки. Поставил на коврик и полотенце махровое мягчайшее, сердечками и голубками расшитое, на плечи накинул.
— Терпи. По первости кости всегда ломит… я-то помню, думал, что меня мачтой вовсе раздавило… помирать собрался… лежал, стонал… и ни одна падла водички не поднесла. А наш боцман, та еще крыса, прими душу его, Вотан, все приходил да посмеивался, мол, упертый я, не желаю с очевидным примириться. Так какое ж оно очевидное? От как на пятый день-то крысы ко мне вышли и водицы принесли, тут-то я и понял, что не в мачте дело…
Он растирал тело Гавела, которого и хватало лишь на то, чтобы поскуливать под крепкими ведьмачьими пальцами. Они тянули, крутили, сжимали, словно наново лепили.
— Вот так… еще немного — и на человека похожим станешь.
Полотенце полетело под ванну, а Гавелу протянули халат, тоже махровый, розовый и с голубочками.
— Ну извини. — Аврелий Яковлевич хохотнул. — Какой нумер, такие и халаты… погоди, через пару годочков будешь сам выбирать, которые по вкусу. Идти-то можешь?
— Д-та… — Из горла вырвался сип.
— Ага… ну тогда пошли. — Ведьмак приобнял Гавела. — Давай, давай, не ленись. Ты парень крепкий, даром что тощий… припозднился, конечно… да и ладно… сколько тебе?
— Пятьдесят четыре…
— Ну… я в тридцать девять очнулся… говорят, чем позже, тем оно и крепче… а в тебе силы изрядно… иные опытные после мертвяцкого круга сутками пластом лежат, ты ж ничего… стоишь… и вон, сейчас накормим тебя, глядишь, легче жить станет.
Гавел шел.
Он слабо понимал, что с ним происходило и происходит, но стоило закрыть глаза, как вставало перед ними лицо женщины, столь прекрасной, что…
— Не торопись, — одернул Аврелий Яковлевич, — до нее мы еще доберемся. Сначала тебя в порядок привести надобно.
Он усадил Гавела за стол.
А на столе возвышалось нечто огромное, щедро украшенное белыми бантами и сливками.
— Сладкое — очень полезно. — Ведьмак отрезал кусок и поставил перед Гавелом: — Ешь.
Ел.
Поначалу потому, что надо есть. Потом пришел голод, и такой зверский, что Гавел вяло удивился — никогда-то прежде, даже перебиваясь с овсянки на постный кисель, он этакого голоду не испытывал.
— Вот и ладно… вот и умница. — Аврелий Яковлевич сгребал масляные розы ложкой, и Гавел только и мог, что рот открывать.
Голод не утолялся. И Гавел испугался, что сейчас лопнет, но так и останется голодным…
— Пройдет. Потерпи.
От торта осталась едва ли половина, когда Гавел ясно осознал, что неспособен больше проглотить ни кусочка.
— Все? Ну ты… — Аврелий Яковлевич, сняв сахарного голубка, сунул его в рот и захрустел. — Слабый… замученный… рассказывай давай…
— Что?
Голос вернулся.
А с ним усталость, даже не усталость, а престранное ощущение, что его, Гавела, пропустили через мясорубку, а после собрали по кусочкам.
— Все, дорогой мой… с самого начала…
И Гавел, сонно моргнув… — комната вдруг сузилась до глаз Аврелия Яковлевича, которые, вот диво, были разного цвета. Левый зеленый, а правый — карий… или наоборот? Как ни силился Гавел разглядеть, не удавалось…
Но говорить он говорил.
Про детство свое… про старуху, тогда она еще не была старухой, а матерью… про отца, слабого и пьющего… про братьев своих, которые появлялись на свет, но жили недолго, вскоре переселяясь из старого дома на местное кладбище… про скандалы… про то, как хирела, приходила в запустение отцовская лавка… про соседок, с которыми матушка перессорилась, а били Гавела.