Век Наполеона. Реконструкция эпохи
Шрифт:
Однако уже 18 ноября ее настроение сменилось: «Я отказываюсь от многого, сказанного мной о Ростопчине: говорят, он вовсе не так безукоризнен, как я полагала». А в письме от 17 декабря Волкова уже вне себя: «Я решительно отказываюсь от моих похвал Ростопчину вследствие последней его выходки, о которой мне сообщили. Ты, верно, слышала, что мадам Обер-Шальме, бросив свой магазин, в котором находилось на 600.000 товара, последовала за французской армией. Государь приказал продать товар в пользу бедных. Именитый же граф нашел более удобным поделиться им с полицией. Младшему из чиновников досталось на 5.000 рублей вещей; сообрази, сколько пришлось на долю графа и Ивашкина. Это скверно до невероятности». И, наконец, в письме от 31 декабря: «Я теперь ненавижу Ростопчина, и имею на то причины».
После войны многочисленные московские погорельцы (из 30 тысяч домов в
Возможно, Ростопчин почти сразу, придя в себя в ставке Кутузова, уже и сам не рад был своей решимости. Тем более один за другим стали приезжать разные московские погорельцы, рассказывая такое, от чего волосы становились дыбом. Москва горела день за днем, и пожар все не кончался. Надо понимать и психологическое состояние Ростопчина: после чрезвычайного возбуждения неминуемо наступила реакция, страшный нервный спад. Граф, видимо, и сам струхнул от величия своего подвига – не слишком ли много он на себя взял?! Часто пишут, что он своими руками поджег собственное имение Вороново. Однако мало кто уточняет, когда же это произошло. По текстам получается – едва ли не сразу после выезда Ростопчина из Москвы, а, судя по письмам английского генерала Роберта Вильсона, граф сжег Вороново только 19 сентября, спустя почти три недели после оставления Москвы, когда в общем-то мог этого уже не делать. Предлог был изобретен простой: французы сделали какое-то движение, и при некоторой натяжке можно было считать, что они вот-вот займут имение. Ростопчин велел поджигать, и даже после известия о том, что неприятель отступил, «не показал ни малейшего сожаления».
Видимо, этим Ростопчин хотел стать своим среди погорельцев, разделить с ними их судьбу (в воспоминаниях он писал по поводу дома на Лубянке, что запросто мог увезти всю обстановку на 20 телегах, однако «хотел понести те же потери, какие были понесены другими»). Интересно, что в Вороново главнокомандующий Москвы взял с собой Вильсона и графа Тирконела, адъютанта герцога Йоркского, также состоявшего при русском штабе – Ростопчину нужен был не просто очевидец, но европеец: Ростопчин, видимо, понимал, что на Европу такой поступок произведет впечатление, каковое потом может помочь. Вильсон описал случившееся в нескольких письмах, явно приходя в трепет от размера ущерба, который Вильсон оценил в сумасшедшую по тем временам сумму в 100 тысяч фунтов стерлингов. «Разрушение Воронова должно пребыть вечным памятником Российского патриотизма», – считал Вильсон, и вслед за ним так решила и Европа.
(История и историки изрядно припудрили образ Ростопчина и без Вильсона. Например, текст записки, которую Ростопчин оставил французам на воротах Вороново, начиная с Михайловского-Данилевского, все излагают так: «Восемь лет украшал я мое село и жил в нем счастливо. При вашем приближении крестьяне, в числе 1720, оставляют свои жилища, а я зажигаю мой дом, чтобы он не был осквернен вашим присутствием. Французы! В Москве я оставил вам два мои дома и движимости на полмиллиона рублей, здесь же вы найдете один пепел».
Однако служивший в Висленском легионе Генрих Брандт, видевший записку своими глазами, в воспоминаниях приводит другой текст – менее «античный», но от этого, может быть, даже более величественный: «Я поджег мой дом, стоивший мне миллиона, для того, чтобы в нем не жила ни одна французская собака» («J'ai mis le feu a mon chateau, qui me coute un million, afin g'uaucun chien francais у loge»). Брандт добавляет: «Сотни человек читали эту надпись и могут засвидетельствовать, что все позднейшие парафразы ее неверны. Она находилась потом в руках адъютанта Мадалинского, очень дорожившего этим лоскутком, и я видел у него бумагу еще в Германии»).
Однако в октябре 1812 года иски от москвичей еще не поступали, и Ростопчин то и дело чувствовал себя героем. Въехав в Москву через несколько дней после выхода из нее французов, он встретился с князем Шаховским из отряда Бенкендорфа и «с самодовольством говорил о том истинно славном деле, от которого через несколько лет отрекался в Париже».
В 1823 году Ростопчин выпустил книгу «Правда о московском пожаре», начинавшуюся с заявления «я отказываюсь от прекраснейшей роли эпохи и сам разрушаю здание
По поводу 19-го бюллетеня Великой Армии, где говорилось, что Ростопчин для уничтожения Москвы «вооружил три тысячи злодеев, которых выпустил из тюрем», сам Ростопчин писал, что колодников, свезенных летом 1812 года из уже захваченных французами губерний (Витебской, Могилевской, Минской и Смоленской), даже вместе с московскими было только 810 человек, да и те «отосланы в Нижний Новогород двумя днями прежде входа неприятеля в Москву». Мысль о том, что эти люди были употреблены для поджога, Ростопчин просто осмеял прежде всего потому, что у колодников, по его мнению, не было никакого резона, получив свободу, выполнять какие-либо его приказы, тем более, рискуя при этом жизнью.
В одном из бюллетеней французы писали о расстреле поджигателей, будто бы признавшихся, что действовали они по приказу градоначальника. Ростопчин нашел в Москве троих человек из тех, кто был задержан французами, но остался жив: «один был служитель князя Сибирского, оставленный при доме, другой старый подметальщик в Кремле, третий – магазинный сторож». По словам этих людей выходило, что французы не утруждали себя следствием и определением степени вины: «тридцать русских поставили в одну линию, из них отсчитали тринадцать справа, поставили к монастырской стене и расстреляли. Тела их были повешены на фонарные столбы с французской и русской подписями, что это были зажигатели». Остальных французы просто отпустили и больше не беспокоили.
Ростопчин заключал: организацию пожара «не могу я приписать ни русским, ни неприятелю исключительно». При этом, правда, указывал: «Главная черта русского характера есть готовность скорее уничтожить, чем уступить, оканчивая ссору словами: не доставайся же никому. В частых разговорах с купцами, мастеровыми, людьми из простого народа я слыхал следующее выражение, когда они с горечью изъявляли свой страх, чтобы Москва не досталась в руки неприятелю: лучше ее сжечь». Уже по выходе из Москвы, пишет Ростопчин, в главной квартире Кутузова встречались люди, с торжеством заявлявшие о том, что подожгли свой дом или торговое место. К тому же, напоминает публике граф: «разграбление этого города было обещано армии», а грабить разрешалось только сожженные дома, что, по мнению Ростопчина, вынуждало французов возобновлять пожары.
Книга эта никого не убедила ни в России, ни за границей, где граф прожил большую часть оставшейся жизни и где его в театрах встречали овацией, как античного героя. Россия в нем героя не видела: когда в 1912 году перед юбилеем Отечественной войны нашли его могилу, оказалось, что она «находится в полном запустении, надмогильный памятник еле держится, надпись выветрилась».
11
Организованного сопротивления русских внутри Москвы не было, а вот стихийных ночных убийств мародеров русские мужики совершили немало. «В осенние, глубокие и темные ночи жители московские убивали французов великое множество, кидая их в колодези, подвалы, погреба, пруды и другие места», – писал Федор Корбелецкий, «очевидец поневоле».