Великая мелодия (сборник)
Шрифт:
На своем веку я немало встречал людей «большой судьбы»: ученых, художников, политических деятелей, поэтов, артистов, полководцев — и каждая встреча оставила след в душе. Встреча с Полем Робсоном. С Назымом Хикметом, с Буденным. С Шолоховым. С целой плеядой знаменитых физиков и математиков… Я с глубочайшим интересом исследовал истоки каждой такой жизни, чтоб понять: откуда они берутся, люди «большой судьбы»? Ведь в моем представлении человек «большой судьбы» и «героический характер» были почти синонимами. И хотя на поверку все оказалось не так просто и однолинейно, чаще всего я оказывался-таки прав.
Думаю, подобное представление сложилось у меня именно вот здесь, на берегах Халхин-Гола. Я встретил впервые в своей жизни человека «большой судьбы»,
…Мы только что вышли из боя, ржавые склоны высоты были усеяны вражескими трупами. Все последние дни приходилось очень туго — противник теснил и теснил нас. И вот первая убедительная победа: японцы разбиты, отброшены!.. Мы захватили желтый японский грузовик, огромный, как трамвай, и пытались завести его.
Остроглазый плотный человек с глубокой ямкой на подбородке, в гимнастерке, перехваченной ремнями, с золотыми нашивками на рукавах, появился как-то неожиданно. Его сопровождали штабники. Мы сразу застыли по стойке «смирно». На петлицах — три ромба. Ордена… Очень высокое начальство… В ту пору орден Красного Знамени казался чуть ли не паспортом на вечную славу.
Он поздравил нас с успехом, пожал каждому руку. Мой вид, должно быть, удивил его: я носил кудри чуть ли не до плеч; волосы роскошно выбивались из-под пилотки, наползали на глаза. А лицо было перемазано глиной. Он легонько снял с меня пилотку, провел ладонью по кудрям, его глаза потеплели, потом сделались строгими.
— Надеюсь, лейтенант, вы приведете себя в порядок?..
И больше ни слова.
До сих пор краснею, вспоминая этот маленький смешной эпизод.
Меня поразил тогда тон его голоса: не ругал, не приказывал. Что-то глубоко интеллигентное, даже отцовское, было в обращении к молодому командиру. Конечно же я немедленно обрезал кудри.
После не раз приходилось встречаться с ним, но о моих волосах он, разумеется, не вспомнил — я для него был уже «другой» лейтенант. Ведь это лишь для меня эпизод сделался знаменательным. А человек «большой судьбы» заботился о жизнях сотен тысяч людей. Нам он казался очень пожилым, хотя тогда ему исполнилось сорок три.
Но то было всего лишь утро великого полководца, проба сил. Пусть роль моя в событиях Халхин-Гола скромна, но я был причастен… видел, знал… До сих пор ощущаю прикосновение руки Жукова к моей голове, теперь уже не кудрявой, а седой, как степной ковыль…
…Мы стояли на холме Хух-Ундурийн-Обо, с которого открывался широкий вид на Халхин-Гол, и ветер воспоминаний приносил из прошлого имена тех, с кем встречался на этой долине. Я знал здесь многих, знал майора Ремизова. Сопка Ремизова… Она как символ. Она там, на юго-востоке, ее крутые скаты обрываются в речку Хайластиин-Гол. Иван Михайлович Ремизов был человеком величайшей отваги и исключительного самообладания. Однажды нечаянно заехал на территорию, занятую японцами. Когда солдаты скопом навалились на него, он расшвырял всех и расстрелял в упор из пистолета. Майор Ремизов не успел сродниться с этой землей, а ему суждено было стать частицей этой земли. Утром мы с Дандаром посетили его могилу и возложили степные цветы. Я стоял и думал: если бы Ремизову сказали тогда, что именно здесь, на овеянном свирепыми ветрами клочке монгольской земли, станет бессмертным его имя и что все, к чему он себя готовил, ради чего недосыпал ночей, проявится именно тут, он вряд ли поверил бы.
Человек «большой судьбы» может погибнуть очень рано: Александр Матросов, Зоя, тот же майор Ремизов или такие великаны, как Писарев, Веневитинов.
Мне уже поздно задумываться над загадкой «большой судьбы» — нужно до конца тащить свою, какая бы она ни была… Я старался — только и всего… Старался, а потом старательно стал воспевать подвиги других.
Я встретился с рекой своей
Я возвращался в Улан-Батор через город Чойбалсан, который назывался тогда Баян-Тумэнем. В моем Баян-Тумэне постоял на том месте, где некогда мы с Марией выстроили из дикого камня и глины свое первое жилище, семейное гнездо. Здесь не осталось ничего. Прямо-таки ничего. Ни камешка. Неужели именно на этом месте, где не растет даже трава, мы спали в студеные ночи под шерстяным верблюжьим одеялом?..
Щемящая печаль завладела мной, и я разрыдался…
4
Глава невероятная. Но что было, то было. И свидетели уцелели…
Я никогда всерьез не верил в такое непостижимое явление, как гипермнезия или сверхпамять: человек тонет, погибает, и за какие-то секунды перед его мысленным взором проходит вся жизнь. Так сказать, мгновенная изобразительная способность сознания… То, что память может отшибить, это я знал. Во время налета японской авиации на Хамар-Дабу мы с переводчиком с китайского языка майором Николаем Федоренко попали под бомбежку. Укрыться не успели. Бомба взорвалась в нескольких шагах. Меня засыпало землей. Федоренко лежал на камнях без сознания, оглушенный взрывной волной. Когда пришел в себя, то не мог вспомнить ни одного китайского слова, ни одного иероглифа. Но он оказался человеком «большой судьбы». Заново выучил китайский и другие языки. Судьба изумительная, прямо-таки неправдоподобная! — член-корреспондент Академии наук СССР, почетный академик Флорентийской академии искусств, почетный член Института китаеведения в Токио, дипломат высшего ранга, заместитель министра иностранных дел, советник посольства СССР в КНР, посол СССР в Японии, Постоянный представитель СССР при ООН и в Совете Безопасности, куча орденов, внушительная стопа книг… Возможно, отнесись я серьезно к изучению восточных языков, из меня тоже вышел бы толк, и я вдруг сделался бы заместителем министра иностранных дел и запросто летал бы в Нью-Йорк на заседания ООН… Может быть, я читал «не те» книжки? Увы, я знал людей, которые очень серьезно зубрили и китайский, и японский, но по сей день пребывают в нетях. Да и порадовала ли бы меня карьера дипломата? Зачем она мне? Я начинаю подозревать, что вообще не существует такого дела, кроме моего писательства, которое не стало бы мне докукой. Я ведь многими делами занимался и без сожаления бросал их. Я не мог сосредоточиться на чем-то одном, меня всегда раздирали противоречивые стремления, и тут ничего с собой поделать не мог. Англичане говорят: велик тот, кто предельно сосредоточен. Вот этого-то как раз у меня и не было. Ученого отшельника, отшельника вообще из меня все равно не получилось бы…
Но это уже другая история.
Что же касается гипермнезии, то она всегда представлялась мне красивым вымыслом Амброза Бирса: рассказ «Случай на мосту через Совиный ручей».
И все же сверхпамять существует, в ней спрессовано много такого, чего мы в себе и не подозреваем. И не всегда она обращена в прошлое. В исключительных случаях, как я убедился на собственном странном опыте, стрела сверхпамяти может быть направлена… в будущее, которого пока нет и, возможно, никогда не будет. Назовем это игрой травмированного воображения, некой экстраполяцией прошлого опыта на будущее.
Я вернулся в Улан-Батор.
Можно было улетать в Москву. Но осталась давняя задумка: хотелось побывать в храме Творчества… От Дамдинсурэна узнал, что храм Творчества совершенно случайно обнаружили в позапрошлом году. Помог некий Ангира. Я не поверил своим ушам: храм открыт Симуковым и Ангирой еще в тридцать восьмом году, но об этом почему-то никто не знал, и пришлось открывать его во второй раз. Может быть, из-за событий на Халхин-Голе, а потом — из-за войны было не до храма?..
На этом храме лежало какое-то заклятие.