Великий Гусляр
Шрифт:
— Ты что здесь делаешь? — спросил старик, все еще думая о другом. — Ты зачем здесь? — повторил он с пристрастием.
— Батюшки! — Сторожиха отступила назад, топча музейную клумбу. — Туда же нельзя. Музей закрыт.
— А я в музей не собираюсь, — сказал старик. Он пришел в себя, вспомнил, где он и почему здесь.
— Батюшки… — повторила сторожиха. — Неужто это вы? По голосу узнала. Дитем была, а по голосу узнала.
— Обозналась, — сказал старик. — Я приезжий. Хотел с достопримечательностями ознакомиться. Хожу. Смотрю.
— Да чего же от меня скрываться, —
— Ладно, — сказал старик. Он уже спустился по лестнице и стоял на дорожке, высясь над сторожихой. Карманы оттопыривались, и жидкость явственно булькала в бутылях.
Сторожиха, смущенная встречей, растерянная, уже не злилась. С горечью решила, что старик пьет и спиртное носит в карманах.
— Может, переночевать негде? — спросила она.
Старик помягчел.
— Не беспокойся, старая, — сказал он. — Лето сейчас. Комар меня не берет. Добро всякое кто сегодня приносил в музей?
— Старая директорша. Елена Сергеевна. Они потом еще долго здесь просидели.
— Чего с собой унесла?
— С внуком она была, с Ваней. На пенсии она теперь.
— Книжка была у нее? Старая.
— Она зачастую с книжками ходит.
— Она уходила — книжка была у нее?
— Была, была. Конечно, была, как не быть книжке.
— Давно ушла?
— Еще светло было…
— Куда пошла?
— Домой к себе, на Слободскую…
9
Удалов уже совсем собрался бежать из больницы, но тут кончился девятичасовой сеанс в кино, по улице пошли люди, с разговорами и смехом. Зажигали спички, прикуривали. Луны не было — из-за леса натянуло грозовые тучи. Грубин прижался к стене. Удалов присел за подоконником. В палате уже было темно, свет выключен, больные спят.
— Миновали, — прошептал наконец Грубин, давая сигнал.
Последним прошел киномеханик, звеня ключами от кинобудки.
Можно было начинать бегство. Удалову очень хотелось, чтобы прошло оно незаметно и благополучно. Если его поймают сейчас и вернут, будет немало смеха и издевательских разговоров. Но утра ждать нельзя. Утром в больнице наберется много врачей и персонала. Не отпустят. Удалов оперся на здоровую руку и сел на подоконник.
Сзади скрипнула дверь… Сестра. Удалов зажмурился и прыгнул вниз, в руки Грубину. Больную руку держал кверху, чтобы не повредить. Так и замерли под окном скульптурной группой.
Перед носом Корнелия шевелились грубинские пышные волосы. Удалов зажмурился, ожидая сестринского крика. И ему уже чудилось, как зажигаются во всех больничных окнах огни, как начинают суетиться по коридорам нянечки и медсестры и все кричат: «Убежал! Убежал! Обманул доверие!»
— Ай! — простонал Корнелий.
Грубин толкнул его головой в рот, чтобы хранил молчание.
В палате было тихо. Может, сестра не заметила, что одного пациента не хватает. А может, и не сестра это была, а кто-нибудь из ходячих больных пошел в коридор. Корнелий тяжело вздохнул, обмяк и попросил:
— Подожди минутку, передохну. Я все-таки больной человек.
И тут
Остался запах одеколона, странное бульканье, исходившее от старика, да постук палки.
— Подозрительный старик, — сказал Удалов шепотом. Старика он испугался и потому теперь хотел его унизить. — У провала вертелся, помнишь? Меня в пропасть толкнул.
— Ты сам толкнулся. Нечего уж… — отозвался справедливый Грубин.
— И не извинился, — добавил Удалов. — Человека довел до больницы, до травмы, а не извинился. Травма моя бытовая, и по бюллетеню платить не будут. Надо с него взыскать.
— Кончай, Корнелий, — увещевал Грубин. — Чего возьмешь со старика.
— Я ему иск вменю, — решил Удалов. Теперь он понял, кто во всем виноват.
Удалов вскочил и, неся впереди больную руку как ручной пулемет, мелко побежал по улице вслед за стариком. Бежал негромко: ему хотелось узнать, где живет старик, но говорить с ним сейчас, на темной улице, не стоило. У старика палка. А Удалов вне закона. Беглец.
Грубин вздохнул и догнал Корнелия. Он шел рядом и отговаривал. Намекал, что такая погоня может отразиться на здоровье. Удалов отмахивался. От друга и от злых комаров…
Шурочка уже три раза сказала Стендалю, что ей пора домой, но не уходила. Ей и в самом деле пора было домой. Стендаль отвечал: «Нет, посидим еще». Он неоднократно ходил на угол, где стояла мороженщица, и приносил Шурочке эскимо. И снова разговаривал о поэзии, чудесных совпадениях, планах на будущее, преимуществах журналистской жизни, маме, оставшейся в Ленинграде, любви к животным, долголетии и все прерывал себя вопросом: «Посидим еще?»
Шурочке было чуть зябко от предчувствий, но, когда стало совсем поздно, она встала и сказала:
— Я пошла. Мама будет ругаться.
— Завтра вы свободны? — спросил Стендаль.
— Не знаю, — сказала Шурочка. — Ты меня не провожай.
Она боялась, что дюжие мальчики из техникума увидят Стендаля с ней и побьют Мишу.
И тут раздались шаги. Шаги были тяжелые, с палочным пристуком. По улице, направляясь к мосту через Грязнуху, шел старик с палкой. Знакомый запах одеколона сопровождал его.
Стендаль почувствовал, как все внутри его напружинилось. Старик был тайной. В нем было нечто зловещее.
— Идем, — сказал Стендаль. — Этого человека упускать нельзя.
…Милица Федоровна Бакшт в задумчивости гуляла куда дольше, чем положено в ее возрасте. Попала даже на Слободу, чего не случалось уже лет тридцать. Она брела домой в ночи, пора бы спать, слабые ноги онемели, и проносившиеся с ревом автобусы пугали, заставляли прижиматься к стенам домов. Может, уже и не дойти до дома, до фикуса и шафранной полутьмы. Кошка послушно семенила сзади, стараясь не отставать, и глаза ее горели тускло, как в тумане.