Великий розенкрейцер
Шрифт:
В лице Екатерины мелькнуло раздражение.
– Вы отказываетесь… Что же руководит вашим отказом? Не просто ли лень кабинетного ученого?
– Нет, не лень, – ответил он, – всякое дело только тогда может развиваться и приносить благотворные результаты, когда человек отдает ему все свои силы, проникнут сознанием пользы своей деятельности, заинтересован ею. А я, осмеливаюсь прямо это высказать вашему величеству, ибо иначе говорить с вами не могу и не смею, я не способен заинтересоваться ни одним из дел, какие вы мне поручите…
– Почему же?
– Потому что мое мировоззрение, мои занятия и приобретенные познания увели меня слишком далеко
– И эти интересы кажутся вам недостойными того, чтобы обратить на них внимание, – с добродушной насмешливостью перебила Екатерина.
– Далеко не так, ваше величество, и я не в такой мере заслуживаю насмешку. Я признаю большое значение за предметами даже несоизмеримо более мелкими, чем государственная деятельность. Мир – большая стройная машина, и каждый винт и винтик в ней весьма важен, ибо без него вся машина может прийти в негодность. Машина эта правильно действует лишь в том случае, когда в ней все до мельчайших винтиков на своем месте. Зная это, я и не могу становиться не на свое место.
– Если вам угодно ограничиваться общими фразами, – заметила царица, – то, конечно, мы ни до чего не договоримся. Я сама очень люблю отвлеченные рассуждения, сама не прочь от философии, только наполнить всю жизнь одними мыслями, без дела – это и холодно, и скучно…
Она пристально на него посмотрела, так пристально, что ему на мгновение стало даже неловко.
– И я вам скажу, – продолжала она, – мне жаль вас: со всей вашей ученостью, со всем вашим пренебрежением к обычным людским интересам, вам иногда, и даже очень часто, бывает невыносимо скучно, невыносимо холодно.
– Невыносимо скучно, невыносимо холодно? – как-то неопределенно, полувопросительно повторил он ее слова.
– А мне вот и тяжко может быть порою, и тревожно, и жутко, но ни скучно, ни холодно никогда не бывает. Вы ушли от жизни живой и думаете, что стали выше ее, но это неправда! Слышите ли, это заблуждение! Жизнь и то, что может она дать человеку, сильнее всего, да, сильнее всего. Если вы считаете себя выше ее радостей, то это единственно оттого, что вы не знаете этих радостей, не испытали их. Вы находите, что быть философом и ни в чем не чувствовать потребности – выше, чем быть владыкой. Но это вам кажется только оттого, что вы никогда не были владыкой и никогда им не будете…
Екатерина начинала говорить с увлечением и не заметила, как при последних словах ее лицо Захарьева-Овинова стало вдруг мрачным.
«Она вызывает меня, – подумал он, – хочет доказать мне мое ничтожество. Я играю в ее глазах очень жалкую роль… такая роль меня не смущает… Но зачем же вдруг показалось мне что-то особенное в словах ее?.. Неужели какая-нибудь „земная“ власть, какое-нибудь земное величие может иметь для меня хоть что-либо притягательное и хоть на миг избавить мою душу от невыносимой тоски и скуки?.. Какое противоречие!»
И он уже не слышал того, что говорила теперь Екатерина. Он опустил голову, и в его застывшем лице, в его неподвижной позе сказывалось глубокое страдание. Зина, все время сидевшая молча, совсем притихнув, почти не спускавшая с него глаз, сразу же заметила происшедшую в нем перемену, прочла в его глазах страдание. Чувство жалости и тревоги охватило ее.
– Государыня! – трепетно и страстно вскричала она. – Убедите его, что он не прав, во всем, во всем… Посмотрите, как он страдает, как он несчастен!..
Но при звуках этого голоса Захарьев-Овинов очнулся от своих мыслей. Не мог же он допустить
– Вы, пожалуй, скажете, что во многом виноваты мои друзья философы с Вольтером во главе? – заметила Екатерина. – Впрочем, я очень не буду стоять за них… Я сама в них разочаровалась.
– Да, они немало работают в деле разрушения всего строя европейской жизни, – сказал Захарьев-Овинов. – Но они все же не что иное, как орудие судьбы, слагающейся из длинного ряда причин и следствий.
Скоро Захарьев-Овинов совсем увлек внимание царицы. Он кончил тем, что стал говорить как пророк и рисовал ужасающую картину бедствий, грозящих Западной Европе. Екатерина, вообще недоверчиво относившаяся ко всяким пророчествам, на этот раз невольно верила пророку.
– Надеюсь, однако, что все эти бедствия не коснутся России? – спросила она, даже с некоторой робостью ожидая ответа.
– Нет, не коснутся, ваше величество! – решительно сказал Захарьев-Овинов. – Вы слишком ясно все видите, и велика ваша сила. Вы не способны на непоправимые ошибки и всегда вовремя умеете остановиться.
Екатерина благодарно взглянула на своего собеседника. Почему-то его сдержанная похвала была ей особенно приятна.
Но время шло. Царица посмотрела на часы и протянула Захарьеву-Овинову руку. И он ушел, безмолвно простясь с Зиной, которая, по приказанию царицы, проводила его за несколько комнат. Теперь уж ничего таинственного не было в его присутствии в этих апартаментах – не он первый, не он последний выходил так от царицы.
VI
«Вы находите, что быть философом выше, чем быть владыкой, только потому, что никогда не были владыкой и никогда им не будете!» – эти слова Екатерины запечатлелись в памяти Захарьева-Овинова. Слова эти преследовали его и теперь, в тишине его рабочего кабинета. Тоска, не покидавшая его со времени смерти графини Зонненфельд, с каждым часом становилась все невыносимее, и к тоске этой все яснее и настойчивее примешивалось чувство недовольства собою, сомнения в себе.
Это было совсем новое чувство для великого розенкрейцера. До сих пор он никогда его не испытывал. Он всю жизнь только шел вперед, упорно поднимался по лестнице познаний и всегда хранил в себе, хоть и бессознательно, глубокую уверенность в том, что идет по истинному пути, что делает именно то, что ему следует делать. Быстрый и необычайный успех шел за ним по пятам, возносил его все выше, и он, сам того не замечая, начинал считать себя центром вселенной, могучим властелином природы, ее победителем. Все, что он видел вокруг себя, он почитал своим законным владением…