Великое никогда
Шрифт:
— Мне хотелось бы только сказать, что барышня, которой ответил мосье Никол'a Рибер, — это мадам Режис Лаланд.
Слова эти прозвучали как тяжкое обвинение. Зал погрузился в глубокое молчание. Соседка Мадлены с блокнотом на коленях застыла, держа в поднятой руке карандаш, и с каким-то ужасом уставилась на Мадлену; несколько голов повернулось в ее сторону… Заскрипели стулья, раздался шепот. Мадлена держалась мужественно: она только развязала под подбородком косыночку, как бы желая предстать перед собравшимися с открытым забралом. Но она тоже узнала того, кто публично назвал ее имя: это был Лео, тот худенький мальчик, которого к ней приводил старина Жан вместе с двумя другими мальчиками и которого она тогда выставила вон. Лео — тот самый худой злюка с бачками. Он как будто поправился, и сидевшая рядом очаровательная девушка, очевидно, пришла с ним.
— Очень сожалею, — говорил теперь новый оратор, — что и я, как все прочие, поставил под сомнение слова мадам о том, что она «хорошо знала» Режиса Лаланда. Но «хорошо знать» — еще
Зал хохотал уже открыто, не так над супругой, не заслуживающей доверия, как над жизненным опытом оратора, которому с виду не было и двадцати… Выступавшие отклонились от темы и заговорили о проблеме супружеской четы в произведениях Лаланда. Какой-то мужчина, большеголовый, широкоплечий, говорил так долго, что председатель, осовев, зазвонил в колокольчик, а кое-кто уже направился к выходу. Мадлена тоже встала и вышла.
Во дворе, пустынном и молчаливом, девушка, выросшая из-под земли, словно травинка, попросила у Мадлены автограф. Машину Мадлена оставила далеко, почти у Дворца Инвалидов. Она бросилась бежать, словно за ней гнались.
XIII. Фокусы и шутки
Досаждать им… Это все, что она могла сделать, хотя бы попытаться сделать. Старый мудрец, тот самый, что посоветовал ей ставить себе лишь те вопросы, на которые можно дать ответ, великий физик Никола Рибер, охотно согласился ее принять.
Вот уже полвека, как он жил в одном из домов за вокзалом Сен-Лазар, в черном от копоти доме, стоявшем над железнодорожными путями, среди сажи и грохота металла. Дом был построен еще в те времена, когда в каждой квартире полагалось быть длинному, узкому, коленчатому коридору, который вел из гостиной и столовой в темные спальни и кухню, выходившие на унылый двор. Очевидно, квартиру не ремонтировали все эти пятьдесят лет, и она была того же цвета копоти, как и весь квартал. Мадлена застала Никола Рибера среди книг, низвергавшихся на пол и на всю свободную мебель, так что сесть ей пришлось на самый краешек стула, занятого кипами пожелтевших бумаг. Застарелый, упорный, вековой запах табака пропитал все вокруг, даже серый туманный дневной свет, с трудом пробивавшийся сквозь мутные окна.
Никола Рибер страдал одышкой, был неопрятен и жизнерадостен. Он ронял пепел на отвороты серого пиджака в пятнах, осыпал им бумагу, покрытую мелким почерком, похожим на мушиные следы… «Ну, дитя мое, — сказал он, и его мокрые тюленьи усы расползлись в улыбке, — чем могу служить?»
Мадлена начала рассказывать ему о тайнах творчества Режиса… о его мистификациях, подлогах… о его поведении, о его пристрастиях, о женщинах, о Женевьеве, о Каролине… о его болезни, смерти.
— Ну и дела, — проговорил Никола Рибер, когда она замолкла, — жаль, что я не романист и не кюре в исповедальне… Но, дитя мое, ведь я физик…
— Вы великий ученый, у вас авторитет… Вы могли бы положить этому конец…
— В качестве кого? Наука требует доказательств. Против вас всё, мадам Лаланд… Даже кончина вашего супруга. О ней не следует рассказывать никому, слышите, никому. Впрочем, чего вы, в сущности, хотите? Труды вашего мужа налицо. Он должен был бы выражаться более точно, чтобы нельзя было перетолковать его творчество.
— Господи, не мог же он, в самом деле, повсюду вычеркивать слово «бог»! Написанный текст — это не математическая формула, всегда его можно истолковать как-то иначе. Даже закон толкуют.
— Верно. Значит, вы сами это понимаете. Существует лишь один-единственный точный язык, единственный путь, которым вы не рискуете завести мысль в непролазную чащу, — это математика. Когда философское понятие времени будет выражено математической формулой, мы далеко проникнем в неведомое. А до тех пор «время Лаланда» будут толковать в зависимости от тех или иных тенденций.
Мадлена почувствовала, что на глазах ее выступают слезы. Она сжала губы, кулаки, и ей удалось не расплакаться.
— Милая моя, — сказал великий Никола Рибер, и ей подумалось, что не всегда он был похож на потухший окурок, — утрите ваши прелестные глазки и не занимайтесь больше «временем Лаланда». Надеюсь, у вас есть любовник, а если нет, скорее заведите. Ваш муж был человек занятный, и вы все равно проиграете борьбу, которую вы начали. Плетью обуха не перешибешь! Режис Лаланд уже во власти определенного государственного порядка и определенного порядка вещей. Из него сделают все, что требуется, и придадут ему нужный облик. Он уже фигура официальная, представляющая Францию. И так как его здесь нет, чтобы отбиваться… Единственно, что я могу вам посоветовать, — это записать все, что вы знаете или думаете, что знаете, в дневник и спрятать его так, чтобы его можно было в один прекрасный день обнаружить. Найдутся юные энтузиасты, которые подхватят ваши тезисы относительно Лаланда. Не то чтобы я был согласен с Лаландом, но его тезисы, в конце концов, это его тезисы, и спорить я не берусь.
Мадлена поднялась и послала старому ученому самую очаровательную из своих улыбок.
— Я вас не провожаю, мне трудно передвигаться. Спасибо, что заглянули ко мне. Вы восхитительны, мадам!
Режис съедал без остатка жизнь Мадлены. Никогда, даже в первую пору их любви, он не занимал в ее жизни такого огромного места. Его физическая смерть была лишь толчком, теперь же земля тряслась под ногами Мадлены, хоть и не сильно, зато непрерывно. Эта вторая смерть, исчезновение того, чем Режис был при жизни, равнялась катастрофе, рядом с которой все на свете теряло свое значение. Мадлена была существо правдивое, но до сих пор не знала, что любит правду. Так, например, она давала волю своей фантазии, лишь когда дело касалось того, что не поддается точному воспроизведению, как, скажем, История, но зато она обуздывала свое воображение, когда оно пыталось играть вещами слишком осязаемыми, которые обладают реальной силой. Сюда относились и обои. Старый мудрец предсказывал ей поражение, возможно, он и прав… Она могла бы, однако, мешать им делать все по-своему, докучать им. Разве не похоже это на процесс с вызванными в суд свидетелями? А также и лжесвидетелями? Вся жизнь не что иное, как судебный процесс. У каждого своя правда, ее он доказывает, за нее борется… У каждого мужа и у каждой жены своя маленькая правда, но, даже когда они вступают в противоречие, дело не обязательно кончается разводом. То же с прислугой и хозяевами. То же и с правдой поэзии. Я уж не говорю о классовой борьбе. О войнах. Всегда существует сотня разновидностей правды и столько же способов ее использовать. Мадлена верила в свою правду и была полна решимости ее защищать.
— А для этого, — говорила крестная, — надо быть красивой, ухаживать за собой. Чем женщина красивее, тем больше у нее шансов доказать свою правоту. Вовсе не потому, что ты права, признают твою правоту, бедная моя девочка. Если бы ты вела себя с Бернаром иначе, он бы тебе помог.
Мадлена осталась ночевать у крестной, на улице, продушенной запахом кофе. Она не спала, хотя уже наступил тот тихий час, который приходит под самое утро, когда еще не начали грохотать помойные баки. Лежа в кровати, где она спала еще школьницей, Мадлена представляла себе, как книги Режиса расходятся по всему свету. Видела их светящиеся маршруты, точно на картах в метро, когда нажмешь кнопку и загорится нужная линия. Это как хлеб: кто-то его печет, кто-то его разносит, кто-то его ест. Режис писал книги, кто-то рассылает их во все концы света, кто-то ими питается. Мадлена представляла себе книги Режиса на столах, на библиотечных полках, в руках людей… Видела людей, которые читают, которые следуют за мыслью Режиса или за тем, что считают его мыслью. Китаец, очевидно, понимает все иначе, чем француз. Это все равно как для нас китайский театр: мы не разбираемся в его символах, и наше представление о драме, очевидно, неверное. Европеец, например, не способен сделать себе харакири. Или сжечь себя живьем, как бонза… И вот они — китайцы или вьетнамцы — читают книги Режиса… Режиса, который отравился морфием. «Видно, очень уж тяжело у меня на душе, если в качестве единственного примера национального своеобразия народов мне приходят в голову лишь различные способы самоубийства. Судя по восприятию книг Режиса, здесь, во Франции, полным-полно японцев и зулусов, я хочу сказать, что все понимается навыворот». Каковы-то будут воспоминания о Режисе, которые собирается опубликовать Женевьева? Мадлена уже приготовилась увидеть в них свой портрет… Лиза тоже не жаловала Мадлену: родные считают вполне нормальным, чтобы их сын или брат женился на женщине, отвечающей их идеалу; для родных невыносимо, когда брат или сын безумно любит женщину, которая, по их мнению… Но если, на беду, обожаемая супруга не платит взаимностью брату или сыну, значит, она лишена сердца, доброты, человеческого достоинства… И верно, нет у Мадлены всех этих вышеперечисленных добродетелей. Чудовище. Ничего не поделаешь, если она не любит, если не любит больше. И это не потому, что он ее любит. Да и любит ли он ее? Если хорошенько присмотреться… Что произошло с Режисом, почему в один прекрасный день он отвернулся от всех женщин и видел только одну Мадлену? Лэн, Лэн, Лэн… Вот уже три года, как он умер. Она разлюбила Бернара. Любовника у нее нет. Все ее помыслы сейчас только о Режисе.
Сразу же после его смерти, после того как Мадлена узнала о его смерти там, в Бразилии, перед самой посадкой на самолет, она накупила разных подарков, разные кустарные изделия. По возвращении смерть и все, что с ней связано, потрясли ее. И сразу же она сошлась с Бернаром. Словно перед лицом смерти старались получить все в двойных порциях. И, вероятно, это было хорошей, здоровой реакцией. А теперь Режис умирает вторично: сцену репетируют снова, вносят поправки, — и на сей раз, коль скоро это так, Мадлене не хотелось больше ничего, все стало незначительным, все наполнено скукой. Ослабление жизненного инстинкта… По-человечески это было прекрасно, не правда ли? Но и непереносимо. Неужели более желательно испытать безысходное горе?.. Потому что наличье добрых чувств — это так красиво… Или пускай все останется по-прежнему, пускай приходит равнодушие? Правильнее всего страдать, терпеть и продолжать жить с кроткой улыбкой на устах. Ненавижу, когда мне читают мораль. Мадлена подпрыгнула на постели, как рыба в сетях… Она не имела ни малейшего представления о морали и была хорошим человеком, а теперь она поняла, что считается моральным, и даже могла бы вести себя соответственно, но знала, что и пальцем для этого не шевельнет. Слишком много в ней накопилось злобы. Она потеряла сердце и возможность чувствовать в унисон с другими.