Великолепие жизни
Шрифт:
Больше всего она любит писать у него в комнате, пару строк родителям, а он рядом лежит. После визита врача это первое письмо, но она упоминает лишь затянувшееся похолодание, хороший воздух и уход, который иногда берет на себя. Стеганое одеяло вместе с пододеяльниками и подушкой конского волоса они получили, а вот пуховую подушку, к сожалению, все еще нет, вероятно, лежит на почтамте в Вене, когда она в следующий раз поедет в Вену, обязательно осведомится. На сей раз она особо обращается к отцу, и не потому даже, что Франц об этом просил, а потому, что так много о собственном отце думает, который по сей день ничего им не ответил. Как знать, может, ответ его уже в пути, вот только какой это будет ответ, ведь отец во всем лишь своего чудотворца-раввина слушает. Франц тоже, оказывается, много лет назад свел знакомство с одним таким чудотворцем-раввином, по его рассказам, это был и впрямь очень чудной человек с нечесаной клочковатой бородой, в шелковом халате, из-под которого кальсоны выглядывали. От одной этой нарисованной им картины оба покатываются со смеху. Франц, кажется, снова полон добрых надежд, он хотел бы видеть ее в зеленом платье, — ну, в том случае, если… — и тогда и сама она какое-то время считает это вполне возможным, здравому смыслу вопреки, как это и свойственно большинству грез и мечтаний.
Приезд Роберта вдохнул в нее новые силы, словно позволил снова воздуха в грудь набрать, — ведь в последние недели она почти все время не столько
Вчера вечером в комнате-читальне они друг другу рассказывали, как каждый с Францем познакомился. Долго говорили — о его семье, о деньгах, которых она попросила у Оттлы и которые, наверно, скоро придут. Роберта только несколько дней не было, но видно, что насчет трех месяцев он сомневается, ведь Францу день ото дня все хуже. Он предлагает ей переписку с семьей взять на себя, пусть у нее чуть больше времени будет на Франца, да и на себя, ведь ей тоже иногда отдых нужен. По Роберту почти и не скажешь, что он и сам болен, ну да, бледный немного, худощавый, но не сравнить с худобой Франца, даже каким она его в Мюрице увидела, куда там. Когда она говорит о Мюрице, у нее до сих пор делается легко на сердце, но иногда ей начинает казаться, будто воспоминания эти изменились, они уже не такие живые и вроде как вдаль отодвигаются, теряют связь с ее сегодняшним временем и местом. Эти первые их недели как будто застывают, словно вещица, которую берешь в руку, потому что когда-то она была тебе бесконечно дорога, — вазу, допустим, или камешек, или ракушку, — а она ничего тебе не говорит, даже отдаленно не может напомнить, что с нею сопряжено и как. После обеда она долго сидит у него на балконе, где он пригрелся на солнышке и уснул. Обычно, когда она рядом, он просыпается, но сейчас нет, он спит крепко, с сомкнутым ртом, ну прямо король, так ей невольно подумалось, или кто-то, чьи мысли мудрено разгадать, словно он уже от них всех очень далек и всецело погружен в какие-то свои, совсем особые раздумья, как прежде, когда он за письменным столом замирал.
В последние дни Франц почти не говорил. Доктор Хофман рекомендовал ему молчать, и он честно старается следовать его предписанию. Так что теперь он общается с ними с помощью записок, на которых чиркает свои вопросы или просто мысли, поначалу не без некоторой неловкости, будто это не всерьез, будто это такая игра, правила которой ему как бывшему чиновнику слишком хорошо знакомы, — он и в самом деле на первых порах делает вид, будто важные бумаги подписывает и вручает. Дора не сразу к этому привыкает, но вскоре новое общение ей даже начинает нравиться, ведь оно дарит ей его любимый почерк, не то чтобы их разговоры теперь, на бумаге, стали значительнее, но, быть может, точнее; к тому же выясняется, что и вовсе без слов можно прекрасно обходиться, можно просто за руку взять, да и глаза на что, а можно просто кивнуть, лоб наморщить, и уже очень скоро у тебя такое чувство, будто ты, что называется, постоянно на связи. К сожалению, он больше ничего не ест. Как ни старается, все тщетно, и это не из-за горла, которое почти не болит, а просто потому, что у него совсем нет аппетита. Как ни уговаривает, как ни заклинает его Дора, он в ответ все чаще только качает головой, страдая от того, что его сперва незаслуженно хвалят, а потом незаслуженно корят, шепчет, что все это напрасный труд, теряет веру. Как же я вас мучаю, просто с ума сойти, пишет он. А в другой раз: сколько же лет ты сможешь это выдерживать? Сколько лет я смогу выдерживать, что ты это выдерживаешь? А она из всего этого воспринимает только одно: он думает о годах, и сразу перестает верить в три месяца доктора Бока, который, быть может, просто не распознал, сколько в нем еще силы. Внутренний огонь, так ей это видится, нечто такое, что само себя из себя же возрождает, ну, может, не только из себя, но по большей части, раз он любит и любим, просто из такой его сильной приязни ко всему и всем.
9
С тех пор как Роберт в санатории, вид у Доры поспокойнее. Ей уже не надо вечно куда-то спешить, теперь она то и дело либо с шитьем или книжкой возле него устраивается, либо просто так приходит посидеть, всякие байки про других пациентов рассказывает, которых в любое время суток в санатории можно встретить — особенно о пресловутой баронессе, с которой ему пример надо брать. Что, к сожалению, на его отвращение к еде никак не влияет, ему тошно от одного запаха, едва Дора с подносом входит в комнату, и он знает: сейчас придется ради нее себя заставлять. К общению с помощью записок он худо-бедно притерпелся. Там хотя бы экономность требуется, качество, ему вообще-то не чуждое, но многое зато остается невысказанным, ночные страхи, огорчение, что все еще нет ответа от Дориного отца. А вдруг, так он иногда думает, раввин взял да и разрешил свадьбу, а отец не хочет его совета слушаться, или, наоборот, раввин против, а отец, из любви к дочери, колеблется, гадает, нет ли все-таки какого-нибудь выхода. Со дня на день он ждет корректур от издательства, новая книжка его рассказов, из-за одного этого ему уже как-то неспокойно. Но пока ждешь, рассуждает он, надежда еще жива. Вот если бы силенок хоть чуть-чуть побольше и чтобы с едой так не мучиться, — и вполне можно какую-никакую жизнь себе помыслить, где-нибудь в деревне, под крылышком у Оттлы, если, конечно, можно это назвать мыслью, ведь в последнее время мысли у него беспрестанно повторяются. Визиты врачей тоже повторяются. Из Вены профессор Хайек приезжал, тщетно пытался сделать инъекцию спиртом против воспаления гортани, а тут еще некий доктор Глас откуда-то выискался, рекомендует новые лекарства и процедуры, раз в два дня предписал ему ванны, что в первую секунду представляется совершенно невыполнимым, однако в конце концов усилиями Доры оказывается возможным.
На следующий день приезжает Оттла. Она давно просилась, сколько раз звонила, и зять его Карл с ней увязался, к полудню оба уже тут. Настроение, понятно, невеселое, но все стараются, ведь кто знает, когда еще доведется свидеться, к тому же под щедрым солнцем все-таки дышится легче. Говорить ему по-прежнему нельзя, приходится изрядно потрудиться над записками. Все вспоминают истории из пражского прошлого, диковинные комнаты, которые он снимал, несколько случаев в Цюрау, и как отец, уже много лет назад, его историю про жука воспринял, ну, про насекомое это жуткое или как там его еще назвать. Около двух Карл и Дора отправляются обедать. Только Оттла никак не решится, стоит в дверях, в смутном волнении, потом, наконец, остается. Она очень много о нем думала, говорит она, и как она рада, что у него Дора есть. Чувствуется, что она еще что-то хочет сказать, но
Напряженность в его отношении к Роберту заметно ослабла. Раньше, когда от Роберта приходило письмо, в нем заранее возникало чувство отпора, каждая фраза чего-то требовала, словно того, что он уже ему дал, Роберту мало, словно у Роберта на него по-прежнему какие-то особые права, как у возлюбленного, а это мысль совсем уж неприятная. Но это позади. Роберт не дает ему ни малейшего повода к недовольству, напротив, он самоотверженно заботлив и внимателен, когда нужен — всегда оказывается рядом, ночами, когда Дора спит, он тихо появляется в дверях либо возле кровати, со свежим компрессом, очередным лекарством или просто добрым словом. Даже мыть себя он позволяет Роберту, что вообще-то Доре не по душе, но это теперь стало нелегким делом, его надо приподнимать, поворачивать, а ей это не по силам. Часто она моет ему лицо, влажной салфеткой, чтобы он хотя бы запах ее услышал, а остальную, порой весьма неприятную часть доделывает Роберт, легко и как бы между прочим. Он рад, что Оттла успела приехать вчера, потому что сегодня уведомил о своем визите дядя. Он, как всегда, громогласен и фамильярен, долго и многословно рассказывает о своем путешествии, о дивной Венеции — вот уж действительно город, который он каждому, каждому настоятельно рекомендует для посещения, — и ни минуты не сидит на месте. Роберта спрашивает: ведь мы с вами, кажется, вроде как коллеги, верно? Он всего лишь простой сельский врач и оценить учреждение во всех тонкостях вряд ли сможет, однако на первый взгляд все вроде бы превосходно: и комната, и вид, да и бесценная Дора, с которой он ведь уже знаком, еще с Берлина, когда я, к сожалению, прямо вынужден был вам сказать, что с Берлином надо кончать немедленно. Он расспрашивает о врачах, досконально вникает, кто и когда какой поставил диагноз, хоть и объявляет, что для него не имеет значения, кто там доктор, а кто профессор. Лишь два часа спустя его удается выпроводить, и то лишь после того, как Роберт достаточно прозрачно ему намекнул. Он жмет доктору руку, обнимает Дору, велит за доктором получше присматривать. Франц, мальчик мой, говорит он, ох, ребятки, — и стремглав выходит из комнаты.
В последнюю секунду Дора успела сказать Оттле, что они хотят пожениться. И теперь уже в который раз, сияя, рассказывает, как Оттла обрадовалась, ты даже представить не можешь как. Она и про письмо упомянула, которое они уже целую вечность ждут, и тут, словно по заказу, едва они об этом заговорили, приходит долгожданный ответ. Дора заранее полагает, что ответ неблагоприятный, и действительно это несомненный и недвусмысленный отказ. Господин доктор сам назвал все причины, он происходит из семьи со слабыми религиозными устоями, по собственному признанию, он еще только начинает искать пути к религии праотцев, вот почему брачный союз невозможен. Тон письма не сказать чтобы нелюбезный, однако касательно существа дела корреспондент не оставляет ни малейших сомнений, не забыв, кстати, в конце письма пожелать доктору скорейшего выздоровления и передать привет Доре, от которой сам он, к сожалению, давно не имеет известий, — вот приговор и оглашен. Неужто он и вправду ожидал иного? Дора, пожалуй, огорчена даже больше, чем он, очевидно, вопреки здравому смыслу, она все-таки надеялась, и вот они оба сидят, как пришибленные, и не знают, как быть. Раз он доверился Дориному отцу, переступить через его запрет он теперь считает себя не вправе, боится, что это будет не к добру, как, впрочем, не к добру и само письмо. Дора пытается его успокоить. Мы же вместе. Разве мы не вместе? И все равно — это тяжелый удар. Он чувствует, как на глазах иссякают силы, или это просто из-за двойного визита, ведь всякий визит стоит ему сил, — и в таком вот удрученном настроении они принимают Макса. Тот на несколько дней вырвался в Вену по делам и честно силится как-то их утешить. Спрашивает о корректуре, которая все еще где-то в пути, читает письмо Дориного родителя, находит его не столько скверным, сколько странным, хотя по результатам оно, конечно, скверное, впрочем, главная ошибка, видимо, в том, что это письмо им вообще понадобилось. Что-то в этом духе он изрекает. Если, конечно, доктор правильно его понял, ведь ему все труднее сосредоточиться, а кроме того, они вообще почти не знают, о чем говорить. Все отодвинулось куда-то неимоверно далеко, история с Эмми, над чем Макс сейчас работает, какие именно дела привели его в Вену, — доктора все эти вещи словно бы уже не касаются. Сам он в последние недели ничего не пишет, но Макс даже об этом и не спрашивает, и в два следующих визита тоже, они расстаются, мало что сказав друг другу, словно не осознавая, что он, вероятно, уже не поправится, что они, скорей всего, вообще не увидятся больше.
Несколько дней ему страшно. Ночами, когда он лежит без сна и вокруг только безмолвие, когда он истово прислушивается к малейшему звуку в этих дебрях тишины, спасительное журчание воды в кране, чьи-нибудь шаги, шепот из-за стенки, в палате соседа, — лишь бы ухватиться хоть за что-то, за любую соломинку, доказывающую, что жизнь еще идет и что это всего лишь ночь и завтра утром ты благополучно проснешься снова.
Роберт привез из Вены кулек черешен — первое предвестье настоящего лета. Уже середина мая, он целую вечность не был на улице, лишь от случая к случаю выползает на балкон, и то все реже. Но глотать более или менее получается, под строгим взглядом Доры он ест, она следит и за тем, чтобы он вовремя, не позже девяти, половины десятого, ложился спать. Часто она еще и в полночь к нему заглядывает и, если он не спит, садится рядом, потому что так, в темноте, многое бывает легче сказать, о том, как ему страшно, и как он жалеет, что отцу ее написал, но он не мог иначе, и потом опять — как ему страшно. Когда она его целует, становится ненадолго легче, он тогда забывает, где он и кто, тогда все почти так же, как прошлым летом. Разве не чудо, что она здесь, с ним? Что она живет независимо от него, даже сейчас, вот в эту минуту? Что она дышит, что ее сердце бьется? Что вообще есть еще бьющиеся сердца?
С тем, что он не пишет, он уже мало-помалу свыкся. Тем больше радость, когда Дора приносит конверт с первыми корректурами и он своими глазами может убедиться, что знавал и иные времена. Никогда он не был особенно ретив, но все-таки кое-что сделал, есть вот эти истории, его имя на титульном листе, конечно, это еще не книга, в руку не возьмешь, но есть стопка печатных страниц, красивый шрифт, не такой крупный, как в «Сельском враче». Поначалу он не столько правит, сколько просто читает, «Голо-даря», со слезами на глазах. Сейчас смог бы он так? Полусидя в кровати, он читает, надеясь, что никто ему не помешает, ведь время от времени заглядывает врач-ассистент, и от него так просто не отделаешься. Больше часа он остается совсем один. Есть время, есть о чем вспомнить, он иногда откладывает листы в сторонку и наслаждается тем, что снова может хоть немного поработать, и на завтра, как ни трудно в это поверить, у него тоже еще работа останется.