Верди. Роман оперы
Шрифт:
Бойто поспешно сунул перчатку в карман.
– Считай меня чем угодно – школьником, кисейной барышней, американцем! Пошли!
Поезд подкатил.
III
И настанет день, когда не будут больше говорить о мелодии и о гармонии, об итальянской и немецкой школе, о будущем и прошлом и т. д. и т. д., – и тогда, быть может, наступит царствие музыки.
В последние три года умирающего столетия овдовевший маэстро не мог выносить пустоту Сант Агаты.
Он жил в миланском Гранд-Отеле,
Как-то под вечер, в неурочный час, в рабочую комнату Верди зашел Арриго Бойто. Старик очень испугался и сидел с виноватым лицом.
Бойто увидел разложенную на столе нотную бумагу – множество исписанных страниц. Не постеснявшись смущения маэстро, – спасаться было поздно, он только судорожно смотрел в окно, – гость с жадным любопытством набросился на рукописи. Он давно угадал, что настойчивые уверения маэстро, будто он проводит дни свои в праздности, не совсем отвечали истине. Уединенные дневные часы отдыха, когда никто не смел его тревожить, наводили на подозрения, как и робкая, всегда отрывочная игра на рояле, которая слышалась порой в гостинице, в коридоре первого этажа. Все же верному Бойто, несмотря на все его хитрости, на уловки и подвохи, никак не удавалось проникнуть в тайну друга.
Но теперь неугомонный читал и вдруг разволновался:
– Но, маэстро, маэстро! Это же самое неслыханное, самое смелое из всего, что создано вами. Как можно прятать от людей такие сокровища?
– Бойто mio, [104] вы, видно, не смыслите по-настоящему в музыке! Все это безделки, шалости, лепет, эксперименты старческого бессилия. Баста!
Не обращая внимания на протесты Верди, Бойто читал дальше и дальше. Наконец он поднял голову:
– Я никогда не читал ничего более радикального…
104
Мой (итал.).
– Господи! Пять-шесть выисканных необычных оборотов импонируют вам больше, чем самая прекрасная мелодия, самая заветная чистота стиля.
– Почему вы этого никому не показываете?
– Нынешние композиторы, когда издают свои вещи, думают только о том, как бы им поразить коллег. Я же всегда чувствую ответственность перед публикой.
– Если так, маэстро, зачем же вы это записываете?
– Не могу совсем отказаться от этой чепухи! Я слишком много бываю в одиночестве. Задачки, пустячки, мелкие поделки! Таково уж, видите, наше время! Искусство перестало быть само собой понятным. Теперь не говорят, а упражняются в грамматике. Я слыхал, будто парижские художники хотят теперь писать только живопись. «Писать живопись!» Эх, такие времена всегда бывали. Содержание отмирает. И тогда кидаются в растерянности обновлять материал, обновлять средства. Полосы затишья!
– А вы, маэстро? Вы тоже?
– Да, я знаю, это недопустимо с моей стороны, недопустимо! Но в конце концов это остается моим частным делом!
Старик попробовал подобраться к своим нотам, но пришлось отступить – предприятие оказалось безнадежным. Дальнозоркими глазами, всегда глядевшими немного выше предмета, он посмотрел на друга:
– Послушайте, Бойто, я теперь докопался до правды и открыл истинного демона, сокровенную тайну всякого искусства. – Маэстро состроил при этих словах самое невинное лицо.
Бойто вопросительно воззрился на него.
– Тайна искусства – скука.
– Скука?
– Да. Все приемы
– Браво, маэстро!
Старик все еще глядел на друга наивными глазами. Бойто расхохотался. Хитрый Верди воспользовался мгновением и сгреб свои рукописи. Бойто слишком поздно разгадал военную хитрость противника:
– Маэстро, дайте мне эти ноты.
– Нет, мой друг, нет, нет, нет!
– Я их только прочту на досуге.
– Знаю, но я не могу потерпеть, чтоб вы тратили впустую свое драгоценное время. «Нерон» не должен ждать. – Листы исчезли в ящике стола.
Маэстро стоял в полумраке. Бойто, крайне разочарованный, подошел к нему ближе. Но тут он прочитал на милом восьмидесятипятилетнем лице в тысяче морщинок и лучистых складочек такое чудесное выражение просветленного лукавства, что его благородное сердце не выдержало, в глазах проступили слезы.
Теперь он глядел в окно.
Верди шарил по всем карманам, ища спичек. Наконец он их нашел и, одолев ряд новых и новых помех, зажег на рояле лампу. Затем он придвинул к инструменту второй стул и поставил на пульт старинную нотную тетрадь:
– Так-то, милый Бойто! А теперь давайте-ка сыграем одну из этих успокоительных и мастерских сонат несравненного Корелли. Но только одну! Больше мои глаза не выдерживают.
Игорь Бэлза. Сказание о мастере и человеке
Летом 1945 года, чувствуя приближение смерти, Франц Верфель продиктовал жене текст эпитафии, который он просил начертать на его надгробии. Этот поэтический текст начинался словами: «Прага взрастила меня, Вена влекла и манила». Чешская столица действительно взрастила автора «Романа оперы». Там он родился 10 сентября 1890 года, там он учился в школе и в немецком университете, там, в «консерватории Европы», как с гордостью называли чехи свою «золотую Прагу», он с юных лет погружался в прекрасный и таинственный мир музыкальных образов. Он слушал произведения великих мастеров Запада, звучавшие в оперных театрах и на концертных эстрадах, знакомился с творческими завоеваниями Сметаны, Дворжака, Фибиха, Яначка и других чешских композиторов, в том числе и выдвигавшейся плеяды учеников Дворжака – Сука, Новака, Недбала, продолжавших утверждение и развитие традиций чешской музыкальной классики. В Праге исполнялись также произведения русских классиков от Глинки до Скрябина. Еще при жизни одним из любимцев пряжан стал Шопен. Университетская молодежь горячо обсуждала музыкальную жизнь города и увлекалась музицированием в студенческих кружках.
Деятельным участником этих кружков был Верфель. Интересы его отличались необычайной широтой и выходили далеко за пределы школьных и университетских программ. Наряду с литературой и музыкой его подлинной страстью рано стала история. Внимание его, по свидетельству современников, привлекали средневековье и Возрождение, гуситские войны и создававшиеся в те годы боевые песни и гимны, которые собирал и изучал, публикуя затем в объемистых томах (1904–1913), крупнейший чешский ученый Зденек Неедлы (1878–1962), завоевавший европейскую известность своей трилогией об истоках и развитии гуситского песнетворчества. Чешские друзья знакомили юного Франца с сокровищами, собранными в трудах неутомимого исследователя, который в 1901 году был удостоен ученой степени доктора древнего Карлова университета в Праге за свои труды об «эпохе чешского народного подъема», как назвал ее сам ученый.