Верховный правитель
Шрифт:
– Ах, какая красота, – не удержавшись, вздохнул Верещагин.
– Здешняя природа не похожа ни на какую другую, – заметил Макаров, – сколько я ни плавал по миру – такой больше не встречал.
– Вы знаете, Степан Осипович, чего мне сейчас больше всего хочется? – Верещагин сладко почмокал губами, и у Макарова возникла неожиданная мысль, что сейчас Верещагин заговорит об охоте.
– Нет.
– Попасть на охоту, – сказал Верещагин. – Скоро начнется великолепная, очень азартная утиная охота. С ушастыми собаками, которые с превеликим удовольствием лазят во всякое болото, с розовыми зорями и подсадными утками. Сердце выпрыгивает из груди, когда я об этом думаю.
Макаров
– Просемафорьте на корабли – заканчиваем маневр и отходим к Порт-Артуру, на внешний рейд.
Сигнальщик поспешно замахал флажками, на то, как он работает, было любо-дорого смотреть. Верещагин выдернул из кармана блокнот, зачеркал карандашом по бумаге, не переставая восхищаться:
– Ах, какая красота! М-м-м! А четкость какая! Артистическая пластика движений. Артистизм и арифметика. Все состоит из углов, и ни один из них не колется!
– А я, вы знаете, к охоте как-то равнодушен, – сказал Макаров, – хоть русские зори люблю. Есть в них что-то щемящее, очищающее, что растапливает холод в душе. Я больше по части рыбалки и, ради справедливости хочу заметить, что рыбалка тоже обладает очищающим свойством... Только вот рыбачить совершенно некогда.
Когда до входа в гавань, до горловины, обозначенной двумя белыми, будто вырезанными из сахарной головы, издали видными маяками, оставалось две мили, броненосец «Петропавловск» начал делать широкий круг на воде, разворачиваясь на восток, словно собирался обойти все корабли эскадры. Светлая глубокая вода насытилась странной меловой белизной, совершенно слепой, шипела под острым тяжелым носом «Петропавловска», пенилась, взметывалась глубокими белыми бороздами за кормой, из огромной средней трубы, в которую запросто могли провалиться телега вместе с лошадью, шел сизый горячий дым.
Солнце поднималось все выше и выше, оно начало по-южному припекать. Над «Петропавловском» носились чайки. Город с моря был виден хорошо: белые квадратики домов жались к горам, врезались в зелено-бурые гряды деревьев – картина была нарисована безмятежная, заставляла вспоминать Россию и сравнивать здешние места с российскими. Занятие это неблагодарное, но тем не менее всякий солдат бывает рад разбередить себе душу, и вообще дом родной вспоминается каждому человеку, находящемуся в отлучке, а в таком далеком далеке, как Порт-Артур, – особенно.
– А солнце-то, солнце-то! – продолжал восхищаться Верещагин. – Чистейший красный цвет, ни одной посторонней примеси... Всякая примесь, Степан Осипович, мутнит цвет, лишает его радости. Чистый цвет – это чистый цвет. – Верещагин, пока говорил, успел сделать несколько карандашных набросков.
Один из них показал Макарову: над ровной кромкой моря поднималось огромное круглое солнце, перечеркнутое длинным орудийным стволом.
Макаров в ответ вежливо наклонил голову, потом достал из кармана серебряную луковицу часов, нажал на кнопку – белая, тускло поблескивающая крышка отскочила от корпуса со звонким щелчком.
– Сколько там показывают ваши сверхточные? – услышав щелканье, спросил Верещагин, не отрываясь от блокнота и продолжая шустро бегать карандашом по бумаге. Сообщил доверительно: – Я еще не завтракал.
– Сейчас половина десятого, – сказал адмирал.
– Ровно?
– Секунда в секунду.
– У меня весной часто прихватывает желудок, Степан Осипович, – признался Верещагин, – обостряется язва... Врач предписал мне два рецепта. Первый – строгая диета, второй – еда вовремя, по часам.
– Сейчас отправимся в кают-компанию, там нас ждет завтрак. – Макаров опустил часы в карман и застегнул куртку, прикрывая серебряную цепочку. Приказал сигнальщику; Два крейсера – на внешнее дежурство, остальным кораблям – на рейд! – Повернув голову к художнику, поспешно заканчивавшему очередной набросок, Макаров проговорил мягко – он умел говорить очень мягко: – Не торопитесь, пожалуйста. Я подожду вас.
Вместо ответа Верещагин вновь восхищенно, давясь словами, забормотал:
– Все, что я сейчас вижу, – надо видеть. Это не передается ни словами, ни музыкой, ни красками, ни карандашом, это выше искусства... Это надо видеть своими глазами. – Карандаш в руках Верещагина заработал еще стремительнее. Кое-где Верещагин соскребал неровный штрих ногтем, раздавливал пятно большим пальцем, растирал его, затем ловким движением выдергивал из кармана блузы резинку, стирал несколько штрихов, вновь наносил на бумагу короткие стремительные штрихи.
Было девять часов тридцать четыре минуты утра. Странная белесость на воде сгустилась. Словно в глубинное течение кто-то сбросил меловую запруду. Игривые кудряшки ка волнах исчезли, вместе с ними исчезло и ощущение глубины, солнце уже поднялось на приличную высоту, небо поблекло. С юга дул легкий ветер, сорил водяной дробью.
Верещагин работал красиво, вдохновенно, такой работой обычно любуются зеваки, и Макаров невольно ощущал сейчас себя обычным зевакой и был рад этому ощущению, он понимал, что всякая натура для Верещагина является неким волшебством, непознанной тайной, и тот каждый раз торопится эту тайну открыть. Ему все было одинаково интересно: и чайка, шлепнувшаяся в воду, прямо в бурун, чтобы ухватить рыбешку, выброшенную вверх брюхом на поверхность и не успевшую вновь раствориться в глуби, и золотой солнечный блик, пропоровший волну, словно шпага, и хищное длинное тело эскадренного миноносца, приблизившегося к борту «Петропавловска», и тусклый загадочный свет, неожиданно возникший в иллюминаторах броненосца, наполовину прикрытых броневыми «ресницами», и серые лица озабоченной команды... Для Верещагина не существовало второстепенных предметов, все детали были главными и одинаково важными.
– Нет ничего лучше лица русского матроса, – сказал Верещагин, сделав еще один портретный набросок сигнальщика. – А вас когда будем рисовать, Степан Осипович? – спросил он у Макарова.
– Позже, – неопределенно произнес адмирал.
Стрелки показывали девять часов тридцать минут утра. На эсминце, приблизившемся к борту броненосца, тонко и жалостливо запела труба.
– А в России, на дорогах, сейчас догорает последний снег, небо обрело сочные краски – весной небо в России всегда яркое, на деревьях суетятся и галдят грачи, а на поля, на обнажившиеся зеленя выскакивают шальные, лохматые после зимы зайцы, – проговорил Верещагин, что-то в его голосе дрогнуло, он на несколько секунд прекратил рисовать, лицо расслабилось, и Верещагин неожиданно прошептал расстроенно, размягченным тихим голосом: – Ах, Россия, Россия...
Под ногами погромыхивала, дрожала сталь – у броненосца были мощные машины: иногда броненосец шел вдоль берегов – берега тряслись.
На носу, на высоком прочном шпиле трепетал белый флаг, крест-накрест перечеркнутый синими полосами, – Андреевский, под флагом стоял человек в черной форме и серебряным шнуром на груди, к которому был прикреплен рожок, – боцман палубной команды.
Боцман, задрав голову, критически смотрел на Андреевский флаг – что-то ему не нравилось в боевом стяге; то ли тот начал быстро линять, то ли слишком скоро увял и ободрался, то ли буйные ветры морских пространств пробили в полотнище дырку. Боцман осуждающе покачал головой – флаг надо было менять.