Вернись и возьми
Шрифт:
Он был дотошен во всем, что касалось заполнения бланков, выписок, рецептов и проч. В первый же вечер он показал мне, как и что следует заполнять:
— Я люблю, чтобы все записи велись определенным образом. Документация всегда должна быть в порядке. Иначе хлопот не оберешься.
— Хорошо, Джеймс.
— Называй меня лучше дядя Джимми или просто Джимми. Никаких формальностей. И вообще, ты — босс, а я — твой помощник, — сказал он в точности как Оникепе. — Мне бы, главное, закончить чертову ординатуру, а там — трава
— Ну так ведь ты и заканчиваешь через полгода. Недолго осталось.
— Для меня шесть месяцев здесь — это слишком долго. За три года я успел возненавидеть этот госпиталь и все, что с ним связано. Я мечтаю только об одном: о непыльной работе в Мэриленде, где живет моя жена… Если б я мог прокрутить жизнь на несколько лет назад, ни за что не уехал бы из Гамбии. А если бы мог вообще начать сначала, не стал бы заниматься медициной.
— А чем бы ты тогда занимался?
— Чем-нибудь полезным. Стал бы ремесленником.
Среди заправлявших в стационаре немолодых «сестричек» дядюшка Джимми имел надежную репутацию старого добряка. Каждый вечер, совершая дежурный моцион по этажу, он приветствовал их непритворно-приторными «дорогая моя!» и «добрый вечер, прекрасная леди!».
Когда выдавались свободные полчаса, Кларк уединялся в каком-нибудь закутке и моментально задремывал, сидя на стуле и прислонившись к стенке. На вопрос, почему бы ему не улечься в дежурке, где стояли две относительно удобные койки, отвечал, что предпочитает «быть начеку».
Разносторонне начитанный, всегда и обо всем имевший подробное мнение, он мог быть интересным собеседником, но, как все уставшие и живущие через силу люди, часто повторялся. Его любимыми присказками были: «В Европе этого никогда бы не позволили» (когда речь шла о восьмидесятичасовой рабочей неделе и прочих мытарствах американского ординатора) и «Африка — пр'oклятый континент» (речь могла идти о чем угодно).
— Почему же пр'oклятый? Ты ведь сам говорил, что жалеешь о том, что уехал из Гамбии.
— Durnoe, da rodnoe, — произнес Кларк, в очередной раз демонстрируя недюжинные познания в области русской словесности. — Наши политики любят напоминать, что Африка — наша общая мать. У вас, наверное, это тоже в ходу? Я имею в виду всю эту «материнскую» риторику.
— «У нас» — это где?
— Да где угодно. В Америке, в России… Когда я слышу про это «материнство», у меня срабатывает профессиональный рефлекс: я сразу начинаю думать о болезнях, передающихся по наследству. А болезней в Африке больше, чем где бы то ни было. Приедешь — увидишь… Пр'oклятый континент. Я бы мог там жить, если бы не уехал, потому что знаю правила игры. Первое правило: когда дерутся слоны, больше всех страдает трава у них под ногами.
— Этэ сэйн! — Вихрем ворвавшийся в комнату Йау Аманкона от души рыгнул и шлепнул на стол медкарту. — Можете меня поздравить. Мне опять подсунули Флору Кабезас.
— Кто это ее к нам пустил? Мы же сто раз уже объясняли в пункте первой помощи, что ее надо гнать взашей.
— А она новый способ изобрела. Надышалась пыли в каком-то подвале, чтобы спровоцировать астматический приступ. Никуда не денешься, надо класть. Пока лежала в приемнике, все уши медсестрам прожужжала: и это у нее болит, и то болит. Те не выдержали и дали ей морфий. Теперь ее не выгонишь.
— Да, хорош у нас список пациентов, — отозвался Кларк, — наркоман на наркомане. Вот на что уходят деньги налогоплательщиков.
— Пока я не попал в Америку, даже представить себе не мог, что такое бывает, — неистовствовал Аманкона. — В Гане люди толпами подыхают от инфекций, так ни разу и не побывав у врача. А тут — болей не хочу. Всё есть — и лекарства, и оборудование. Приходишь в травмпункт, говоришь, мол, живот болит, и тебя сразу кладут в стационар. Кормят, поят… И что? Вместо того чтобы жить как следует, они торчат на морфии, выклянчивают его, валяются всю жизнь в больнице, лишь бы кайф поймать. Мерзость.
— Ну, медики, положим, тоже не без вины, — рассудил мудрый Кларк. — Как ты правильно сказал, дядя Йау, если больной в Америке жалуется на боль, его первым делом сажают на морфий. Это, кстати, к нашему предыдущему разговору, — Кларк повернулся ко мне. — В Европе такого никогда бы не допустили…
— А я и не говорю, что виноваты только пациенты. Виноваты врачи, которые с ними миндальничают. А еще больше виновато судопроизводство, которым нас все время запугивают. Дело в системе. И в тех, кто ею управляет. Заговор, он и есть заговор.
— Какой заговор? Еврейский? — Я уже слышал от кого-то из ординаторов, что Аманкона одержим теорией еврейского заговора, но для собственного удобства решил, что это шутка.
— Я ничего не говорил. Но ведь все всё понимают…
— Осторожно. Алекс-то, по-твоему, кто? — предостерег его старший товарищ.
— Ну и хорошо, — моментально нашелся Аманкона. — По крайней мере, если будет необходимо, ты всегда сможешь воспользоваться поддержкой тех, кто наверху.
— Пользуюсь, Йау, только и делаю, что пользуюсь их поддержкой. Катаюсь как сыр в масле.
— Да ладно, что ты. Евреи, не евреи — какая разница? Я ведь не об этом. Я о том, что они там наверху — кто бы они ни были — решают наши судьбы.
— Ампа! Когда дерутся слоны, больше всех страдает трава… — затянул свое дядюшка Джимми.
— Да, но евреи — все-таки слоны.
Назойливое повторение прозвучавшей пять минут назад пословицы окончательно вывело меня из равновесия:
— Евреи всегда наверху. И носы у них — как хоботы.
Аманкона натужно улыбнулся:
— Друг мой, когда ты соберешься в Гану, обязательно дай мне знать. Я тебя свяжу со своими, приедешь как к себе домой. Тебе у нас понравится.