Верный садовник. Мудрая сказка о том, что никогда не умрет
Шрифт:
Но чаще он говорил иносказательно и в третьем лице. «Я как-то знавал одного человека, так вот он рассказывал, что самым худшим в концлагерях было то, что они разлучали тех, кто любил друг друга. Отцы и матери сходили с ума, не зная, живы ли их дети и что с ними. А дети… дети…»
На этом месте дядюшка обычно замолкал, вставал с кресла и выходил из дома. В дождь и в снег, днем или ночью, стоило лишь затронуть эту тему, он попросту исчезал и подолгу не возвращался. Всякий раз меня охватывала невыразимая тревога; я боялась, как бы с ним чего не случилось. Между тем взрослые, когда такое случалось, с подчеркнуто-невозмутимыми лицами возвращались к домашним делам: чистить картошку, вязать носки, рубить дрова или мыть полы — все
Выбежав на крыльцо вслед за дядюшкой, я видела, как он шагает по дороге или, сойдя с шоссе, уходит в поля или под сень леса, а не то запрется в сарае под гараж и примется что-нибудь мастерить из железок и проволочек. Именно так, кстати, я помалу начала узнавать все больше про этого его загадочного друга — его второе «я» — «одного человека… Того человека, которого я знавал когда-то в той стране».
За годы после приезда в Америку «Тот человек» поминался дядей столь часто, что, при всем моем уважении к породившим его страданиям, я помалу так и привыкла именовать это тайное «я» моего дядюшки: Этот Человек, или Тот Человек, — как некий фольклорный персонаж, который достоин собственного имени.
Однажды дядюшка сказал мне:
— Того человека… Человека, которого я когда-то знал… его все время преследуют лица тех женщин в деревне, когда они смотрели, как грузовики увозят их мужчин и мальчиков… Они… эти старухи, у которых почти не осталось зубов, выли на четвереньках, подняв лица к небесам, валяясь в грязи, под медленно кружащимся снегом, и от бессилия, горя, отчаяния колотили в землю кулаками.
— Тот Человек, — продолжал дядюшка, — помнит много всякого. Когда пришли иностранные солдаты, прежде чем увезти всех в лагеря, они ему сказали: «Отдашь нам что есть из припасов — не тронем вашу деревенскую рощу. Просто скажи нам, какие из деревьев твои, и мы их не тронем».
Ох, деревья… Мы все выращивали небольшие лесопосадки — для тени, для защиты от ветра и просто так, для удовольствия. Временами, когда деревья уже достаточно вырастали, мы продавали часть на рассаду — обычно те, что с краю. Это помогало нам пережить зиму.
Тот Человек растил деревья, растил их с самого детства, с той самой минуты, когда они были еще саженцами. Они были его любовью и гордостью.
Конечно, он хотел защитить свои деревья. Как и все крестьяне, он ходил в школу полей и лесов, а не в ту, где учителя в очках. Никто не понимал этой войны, которая упала на нас с неба, как гигантский коршун, и теперь хватала целые деревни и уносила их в адское гнездо, откуда не было возврата.
В отчаянии Тот Человек ответил солдатам: «Которые деревья "мои"? Все эти деревья, которые вы тут видите, насколько хватает глаз, все они — мои». И он указал не только на свои деревья, но и на посадки своих соседей, и на древние леса, простиравшиеся на многие мили вокруг, до самого горизонта.
Услышав такой ответ, за «паскудный язык» они швырнули его на землю и выбили ему зубы. Сломали челюсть и бросили валяться там, где он упал. В ярости они подожгли самые старые и сухие ели. Ветви, а с ними стволы моментально вспыхнули от корней до самых верхушек. Не прошло и нескольких минут, как роща сгорела дотла.
Долгое время наш маленький дом был полон тех, кому удалось вернуться с войны, вырваться из лап смерти. Каждый из них нес на себе целый сундук ужасных воспоминаний и трагических потерь, которые невозможно описать никакими словами.
И хотя мои родственники по-прежнему пели свои песни — то прекрасные, то разрывающие сердце — и рассказывали истории о «тех людях», сидевшая в душе каждого боль войны длилась без конца… Поначалу никто вообще не мог говорить о том, что с ним произошло. Через некоторое время каждый начинал предпринимать колоссальные усилия, чтобы никогда к этому не возвращаться. Но что бы они ни делали, чудовище войны шло за каждым по пятам.
Что это такое — жить с войной и с воспоминаниями о ней, засевшими глубоко внутри? Это значит, что человек живет одновременно в двух мирах. Человек не один, его двое. Один — в отчаянных поисках надежды, другой знает, что надежды нет. Один ищет смысла, другой никак не может забыть, что единственный смысл жизни — в том, что смысла у нее нет.
В каждом из наших домочадцев, которым довелось испытать все эти ужасы на своей шкуре, жило два этих разных, сцепившихся в смертельной схватке человека. Один — пытающийся жить в новом мире, и другой — бегущий, вечно бегущий от воспоминаний о преисподней, готовой в любую секунду подняться из глубин прошлого и вновь поглотить свою жертву. Пугающие призраки могли явиться оттого, что скрипнул ставень, или стукнула в окно ветка на ветру, или кошка зашипела в темноте, или в дверь поскреблась ни в чем не повинная бродячая собака, или внезапный порыв ветра подхватил занавеску и она смахнула со стола кувшин, с грохотом разбившийся об пол. Самые обычные вещи могли стать причиной страха, слез или приступа безотчетного отвращения: запах машинного масла, первый снег или кровь оленя, забитого пищи ради, боль в суставах после работы в поле, старая история про свадебную фату, стук коровьих копыт, или внезапный свисток паровоза, или грохот упавшей на пол табуретки.
Так и в дядюшке бушевали войны, которые заставляли его «слишком многое» вспоминать. То были битвы между смертью надежды и надеждой на смерть, между надеждой на жизнь и жизнью ради надежды. Подчас перемирие и прекращение огня требовали долгих переговоров, подкрепленных не одной бутылкой водки или просто домашнего самогона.
Но были и времена полного затишья. Дядюшка знал окрестности как свои пять пальцев, как морщины на своем лице, — задний двор, выгон, потом ближайшие поля, потом еще поля и еще. Когда мы гуляли по этим полям, ботинки становились все тяжелей и тяжелей, потому что на подошвы налипала жирная черная земля: сначала фунт, потом два, потом три фунта — по три фунта на каждую ногу. Ноги страшно уставали. Каждый раз перед тем, как сделать новый шаг, нужно было вытащить ногу из грязи, и сил на это требовалось все больше и больше. Но нам нравилась эта маленькая борьба, которая никому не могла по-настоящему повредить. Так мы пытались доказать себе, что вполне способны жить новой, здешней жизнью.
Мы шли, прислушиваясь к шелесту деревьев и шепоту трав. Хватает ли вон в том кусте мотыльков? А на деревьях — поющих птиц? И птицы, и мотыльки — все это очень важно, чтобы переносить пыльцу меж садовых деревьев, чтобы у нас были полные корзины вишен, и груш, и слив, и персиков.
Пока мы шли, дядюшка размышлял вслух:
— Случается услышать: «Где сады Эдема?» Ха! Где бы ни был человек на этой земле, он стоит в точности посреди Эдемского сада. Сама земля под всеми этими шоссе и железными дорогами, под всеми ее потрепанными одежками, под всеми булыжниками и мостовыми и есть Божий сад — такой же свежий и росистый, как в первый день творения.
Да, во многих местах Эдем закатали асфальтом и забыли. Но ведь можно возродить его. Даже там, где земля истощена, где ее просто не любят и потому не знают, как с нею обращаться, — везде под всем этим жив рай.
Но человеку в голову не приходит вернуть землю к жизни, возделать Эдем. Ему лень даже лопату в руки взять. Не важно, сколь велик сад; локоть за локтем, поле за полем — если сажать упорно и прилежно, можно мало-помалу, потихоньку засадить его весь. Ласково, бережно. Не нужно размахивать лопатой, чтобы только закончить все поскорее. Это как если надо молоко налить в муку — нельзя бухнуть все сразу. Нет, ты наливаешь понемножку и размешиваешь, опять наливаешь и опять размешиваешь; вот так же нужно работать на земле — не торопясь, с чувством, по-человечески.