Весь невидимый нам свет
Шрифт:
— Что такое ротатор, мадам?
— Машинка для листовок.
— А как он связан с женщиной, которую мы встретили по дороге?
— Пусть тебя это не волнует, золотко.
Ржут лошади; прохладный ветерок с моря несет множество запахов.
— Мадам, как я выгляжу?
— У тебя тысячи веснушек.
— Папа говорил, они как звезды на небе. Как яблоки на дереве.
— Просто маленькие бурые пятнышки. Тысячи маленьких бурых пятнышек.
— Как ты рассказываешь, они некрасивые.
— У тебя они прекрасны.
— Как
— Может быть.
— А слепые?
— Думаю, когда Бог хочет, чтобы мы что-то видели, мы это видим.
— Дядюшка Этьен говорит, рай — это вроде одеялка, за которое держится младенец. Что люди поднимались на самолете на десять километров в небо — и там ничего нет. Ни врат, ни ангелов.
Мадам Манек разражается приступом кашля, от которого Мари-Лору пробирает дрожь страха.
— Ты думаешь про своего папу, — говорит она наконец. — Ты должна верить, что он вернется.
— А вы никогда не уставали верить, мадам? Не хотели доказательств?
Мадам Манек кладет ей на лоб тяжелую ладонь, про которую Мари-Лора когда-то подумала, что это рука садовника или геолога.
— Обязательно надо верить. Это главное.
Дикая морковь колышется на клубнях, пчелы заняты своей работой. Вот бы жизнь была как роман Жюль Верна, думает Мари-Лора, чтобы можно было пролистать страницы и узнать, что дальше.
— Мадам?
— Да, Мари.
— Как по-вашему, что в раю едят?
— Я сомневаюсь, что там едят.
— Не едят! Вам там не понравится!
Однако мадам Манек не смеется шутке. И не отвечает. Слышно только ее тяжелое дыхание.
— Я обидела вас, мадам?
— Нет, золотко.
— Мы в опасности?
— Не больше обычного.
Трава клонится и шуршит. Лошади ржут. Мадам Манек говорит почти шепотом:
— Теперь, когда ты спросила, мне подумалось, что в раю примерно как здесь.
Фредерик
На последние деньги Вернер купил билет. День довольно ясный, но Берлин словно не хочет принимать солнце, как будто за прошедшие месяцы дома стали мрачнее и грязнее. Хотя, возможно, изменения в глазах смотрящего.
Прежде чем нажать кнопку звонка, Вернер трижды обходит дом. Окна одинаково темны: не горят или заклеены, отсюда не видно. Всякий раз он проходит мимо магазинной витрины с голыми манекенами и, хотя понимает, что это эффект освещения, невольно видит трупы, подвешенные на проволоку.
Наконец Вернер нажимает звонок квартиры номер два. Тишина. Только тут он по табличке с фамилиями видит, что семья Фредерика переехала из второй квартиры в пятую.
Он жмет кнопку. Внутри звенит звонок.
Лифт не работает, и Вернер идет наверх пешком.
Дверь открывает Фанни, с тем же белым пухлым лицом, с теми же складками кожи на дряблых руках. Она смотрит на Вернера таким взглядом,
— Ой, Вернер…
Она уходит в какое-то тягостное раздумье. Вокруг стильная мебель, частью замотанная толстыми шерстяными одеялами. Винит ли она его? Считает ли его в какой-то мере соучастником? А он сам?
Тут она, опомнившись, целует его в обе щеки. Нижняя губа у нее немного дрожит. Как будто его внезапное появление разбередило что-то, от чего она хочет отгородиться.
— Он тебя не узнает. Не пытайся ему напомнить. Это его только огорчит. И все равно хорошо, что ты приехал. Я как раз собиралась уходить, извини, что не могу остаться. Проводи его в дом, Фанни.
Горничная ведет его в большую гостиную, где под потолком вьются затейливые завитушки лепнины, а стены покрашены в нежнейший голубой цвет. Картины еще не повешены, полки в шкафах пустые, на полу — открытые картонные коробки. Фредерик сидит за стеклянным столом в дальнем конце комнаты; среди общего разгрома и мальчик, и стол кажутся очень маленькими. Челка зачесана набок, свободная рубашка стоит горбом, воротник перекособочен. Он не поднимает глаз посмотреть, кто вошел.
На нем все те же очки в черной оправе. Видимо, его только что кормили: на столе лежит ложка, на усиках Фредерика и на салфетке со счастливыми розовощекими детьми в деревянных башмаках — комки овсянки. Вернер не может на него смотреть.
Фанни наклоняется и запихивает Фредерику в рот еще три ложки овсянки, вытирает ему подбородок, складывает салфетку и через вращающуюся дверь уходит куда-то — наверное, на кухню. Вернер стоит, скрестив руки на животе.
Год. Даже больше. Вернер понимает, что Фредерик уже бреется. Или кто-то его бреет.
— Здравствуй, Фредерик.
Фредерик запрокидывает голову и вдоль носа смотрит на Вернера через захватанные стекла очков.
— Я Вернер. Твоя мама сказала, что ты, наверное, меня не вспомнишь. Я твой школьный товарищ.
Фредерик смотрит не на Вернера, а сквозь него. На столе — стопка бумаги. На верхнем листе коряво нарисована толстая спираль.
— Это ты нарисовал?
Вернер поднимает верхний рисунок. Под ним еще и еще — тридцать или сорок спиралей, каждая занимает целый лист, каждая прочерчена тем же толстым грифелем. Фредерик упирается подбородком в грудь — возможно, это кивок. Вернер оглядывается: сундук, комод, нежно-голубые стены, кипенно-белый потолок. В высокие окна льется свет, пахнет порошком для чистки серебра. Квартира на пятом этаже и впрямь куда лучше, чем на втором, — потолок выше и украшен лепниной: фрукты, цветы, банановые листья. Рот у Фредерика приоткрыт, слюни текут по подбородку и капают на бумагу. Вернер больше не в силах это выносить. Он зовет горничную. Фанни появляется из вращающейся двери.