Весь невидимый нам свет
Шрифт:
Мари-Лора пальцами нащупывает замок, вынимает из кармана ключ, который Юбер Базен отдал ей год назад. Ледяная вода доходит до середины икры, ноги мгновенно немеют. Однако грот вмещает собственную вселенную, где вращаются бесчисленные галактики, где в одинокой створке мидии растет морской желудь и лежит маленькая витая раковина — домик еще более маленького рака-отшельника. А на домике рака? Еще более маленький морской желудь. А на этом морском желуде?
Здесь, в бывшей собачьей конуре, где шум моря заглушает все другие звуки, Мари-Лора заботится об улитках, как о
Потом ощупью добирается до выхода и запирает за собой дверь.
С начала зимы электричество отключают часто и включают ненадолго; Этьен поставил на чердаке два аккумулятора с катеров — теперь перебои с электричеством не мешают ему передавать. Чтобы согреться, приходится жечь ящики, бумагу, даже старую мебель. Мари-Лора затащила на шестой этаж тяжелый ковер из спальни мадам Манек и укрывается им поверх одеяла. Иногда она просыпается среди ночи и почти слышит, как на полу нарастает иней.
Что там за шаги? Не полицейский ли? Что за машина? Не их ли едут забирать?
Этьен наверху, передает числа, и Мари-Лора думает: можно спуститься и встать у двери. Если это полиция, я выгадаю для него несколько минут. Только уж очень холодно вылезать. Лучше остаться под тяжелым ковром. Может быть, она уснет и вновь окажется в музее. Как хорошо вести пальцами по знакомым стенам, идти гулкой Большой галереей к ключной. Всего-то и надо, что повернуть влево, а там будет папа, за своим станком для вытачивания ключей.
Он скажет: «Что же ты так долго не шла, солнышко?»
И еще он скажет: «Я никогда-никогда тебя не оставлю, даже и через миллион лет».
Преследование
В январе сорок третьего Вернер находит вторую подпольную рацию — в уничтоженном бомбой саду, среди поломанных деревьев. Через две недели — третью, потом четвертую. Каждый следующий раз выглядит вариацией предыдущего: треугольник уменьшается, стороны сближаются, пока не сойдутся в одну точку — сарай, дом, подвал фабрики или какое-нибудь мерзкое становище посреди снегов.
— Он сейчас передает?
— Да.
— В той лачуге?
— Видишь антенну у восточной стены?
Когда есть возможность, Вернер записывает партизан на магнитную ленту. Все, насколько он понял, любят слушать собственный голос. Гордыня, как в самых старых сказках. Они поднимают антенну слишком высоко, говорят слишком долго в убеждении, что мир к ним добр, а это не так.
Капитан просит передать, что очень ими доволен, обещает увольнительные, мясо, коньяк. Всю зиму «опель» колесит по оккупированным землям, по городам, которые Ютта когда-то отмечала на шкале радио: Прага, Минск, Любляна.
Иногда грузовик нагоняет колонну пленных, и Фолькхаймер просит Ноймана-первого сбросить скорость. Он сидит очень прямо, высматривая кого-нибудь своего роста, и, если находит, стучит по кабине. Нойман-первый тормозит, Фолькхаймер спрыгивает
— И ведь оставил карабин в кузове, — всякий раз удивляется Нойман-первый. — Ушел без карабина.
Иногда Фолькхаймер слишком далеко, иногда Вернер отчетливо его слышит.
— Ausziehen, — говорит Фолькхаймер, выпуская морозный пар, и почти всегда русский верзила его понимает.
Снимай. Дюжий русский малый, которого, судя по лицу, ничем удивить невозможно. Разве что тем, что к нему идет другой такой же великан.
Пленный снимает варежки, протертую шинель, рубаху. И только когда Фолькхаймер указывает на обувь, лицо русского меняется. Он мотает головой, смотрит вверх или вниз, закатывает глаза, как испуганная лошадь. Остаться босиком — значит умереть. Однако Фолькхаймер стоит и ждет, один верзила напротив другого, и всякий раз пленный сдается. Он стоит на снегу в драных носках и пытается заглянуть в глаза товарищам, но те отводят взгляд. Фолькхаймер мерит все по очереди и, если что-нибудь оказывается мало, возвращает, потом забирается обратно в кузов, и Нейман-первый жмет на газ.
Обледенелые дороги, горящие деревни среди лесов, морозы такие, что даже снег уже не идет, — всю эту странную и страшную зиму Вернер бродит по эфиру, как когда-то бродил по улочкам Цольферайна, катя Ютту в тележке. Голос в наушниках возник и пропал — начало охоты, человеческий след среди треска помех. Вот оно, думает Вернер, когда снова его находит (иногда — сутки спустя), это чувство, будто с закрытыми глазами шел вдоль километровой нити и наконец отыскал пальцами узелок.
Задача, которую надо решить, упражнение для ума — это куда лучше, чем кормить вшей в мерзлых вонючих окопах, как преподаватели из Шульпфорты в первую войну. Чище, механизированней: сражения идут в воздухе, невидимо, линия фронта повсюду. Ведь есть же в этой охоте свой пьянящий азарт? В тряской ночной езде, в том, чтобы внезапно различить за деревьями антенну?
Я тебя слышу.
Иголки в стоге сена. Шипы в лапе льва. Вернер их находит, а Фолькхаймер выдергивает.
Всю зиму немцы гонят лошадей, сани, танки и грузовики по одним и тем же дорогам, превращая их в скользкий лед, замешенный на крови и грязи. А когда наконец приходит апрель, пахнущий трупами и стружкой, двухметровые сугробы вдоль дороги тают, а лед упорно не хочет сходить: он остается твердой, блестящей, смертоносной схемой вторжения, летописью распятия России.
Как-то поздним вечером они переезжают по мосту Днепр. На другом берегу — купола и цветущие каштаны Киева. Ветер гонит по улицам пепел, в подворотнях жмутся проститутки. В кафе через два столика от Вернера сидит пехотинец чуть старше его, с очень странным, будто изумленным, лицом. Он прихлебывает кофе и дергающимися глазами читает газету.
Вернер невольно поглядывает в ту сторону. Наконец Нойман-первый наклоняется к нему:
— Знаешь, отчего он так?
Вернер мотает головой.