Весеннее солнце зимы. Сборник
Шрифт:
— Я ведь нечаянно говорил… — тихо сказал мальчик.
И она вдруг поняла, что никуда не сможет отдать этого ребенка.
Весной мальчик заболел, и врач говорил, что надежды мало, но нужно сделать то-то и то-то, и каждый раз, как он говорил, что надежды мало, Лидия Алексеевна ненавидела спокойного, неторопливого врача, но сдерживала себя, потому что следом он объяснял, что и как нужно делать. Она не прощалась с врачом, когда он уходил, не потому, что сердилась, а потому, что едва кончив с ним разговаривать, забывала о нем. Не здоровалась с людьми, которые приходили и спрашивали о здоровье мальчика, иногда даже не отвечала им. Не благодарила Анну Гавриловну, которая достала где-то для мальчика
Оглядываясь потом на эти дни, она не могла припомнить ни отчаяния, ни страха — одну только тяжелую волю: заставить ребенка выжить. Оттого она так ненавидела врача, когда он говорил, что надежды мало, — он не имел права, ей нужно было дополнительное усилие, чтобы обезвредить, убить эти слова, и если бы не советы, она отказалась бы пускать этого врача в дом.
Пока Алику было плохо, Лидия Алексеевна принимала помощь как должное, глядя отсутствующими глазами. Когда же мальчику сделалось лучше, она стала вдруг до слез умиляться и доброте людей, и их вниманию, стала разговорчива и суетлива и, засыпая возле дремлющего мальчика, никак не могла проснуться, даже когда он тормошил ее.
Но Алик был слаб. Врач предупредил, что главное для мальчика — питание и движение. Лидия Алексеевна ходила каждое воскресенье на толкучку продавать немногие сохранившиеся вещи, ночами шила из подсунутых Анной Гавриловной вещей детские платьица и штанишки и тоже несла их на толчок, отчаянно торговалась за каждый рубль, рыскала в поисках чеснока и яблок. Приходя с работы, поднимала, как могла, Алика, заставляла его гулять, не давала сидеть, пока мальчик не начинал плакать.
Однажды, вернувшись с работы, она застала в комнате тощую кошку, которую Алик кормил хлебом. Лидии Алексеевне показалось, что мальчик над ней издевается. То, что добывалось с таким трудом, оторванное от себя, от сна, от здоровья, скармливалось животному. Болезненно чистоплотная, Лидия Алексеевна никогда не испытывала нежности к собакам и кошкам.
— Сейчас же встань! — крикнула она Алику, который послушно поднялся, но все не сводил радостного взгляда с грязной голодной гостьи. — Чтоб этого больше не было!
Широко открытыми глазами следил Алик за Лидией Алексеевной. Она была уже у двери, когда он крикнул отчаянно:
— Ты злая, злая!
И когда резко, с пискнувшей в руках кошкой, обернулась к нему — в его глазах мелькнул испуг, и снова ожесточение, и еще раз:
— Ты злая!
— Хорошо, — сказала она, тяжело дыша, — хорошо, вот тебе твоя кошка, но к маме больше не подходи!
И разрыдалась, стыдясь и не в силах удержаться. И когда испуганный Алик хватался за ее руки и просил прощения, она уже боялась, что испугала его. И никак не могла понять, что от нее требуется, чего он от нее добивается:
— Ты меня прощаешь?
— Да, да, я уже простила…
— Почему же ты не делаешь?
— Что не делаю?
— Как надо!
— Что надо?
— Как всегда надо!
— Как?
— Ты же сама знаешь… Прижать и говорить, что не надо больше делать… Чтобы я не делал больше… Почему плохо и чтобы не делал…
— Да, да.
— Что же ты молчишь?
— Сейчас, сейчас…
Кошка осталась. Была она на редкость некрасива, эта приблудная кошка, но очень деликатна. Тяжелая жизнь и голодное время не помешали ей принести вскоре котят, и Лидии Алексеевне пришлось их топить, оставив лишь одного. Этого единственного кошка заласкивала чуть не до смерти. Она так порывисто и жадно его облизывала, что опрокидывала. Она постоянно прятала его все в новые и новые места. На улицу не выходила, а сбегав
И все тревожнее приглядывалась Лидия Алексеевна к своему ребенку. Он уже стал походить на детей, ее Алик, лицо его потеряло пергаментную прозрачность, но к нему почему-то не возвращалось детское оживление. День без нее Алик проводил сидя, как старичок, на солнышке. Долгое время он вообще не играл, а когда начал наконец — это была игра в похороны. Просто ли эта тихая игра не требовала усилий, мечтала ли о похоронах его умиравшая в блокаду бабушка, слишком ли много он видел смертей — с погребением и без погребения, — только долгое время это была его единственная игра. В ней не было ужаса или любопытства — одна озабоченность ритуалом.
— А как опустят в могильный домик, — говорил он со спокойной задумчивостью, — так и песенку запоют. Это уж всегда песенку поют.
Непонятное пристрастие Алика приводило Лидию Алексеевну в отчаяние. В минуты слабости ей казалось, что мальчик чувствует смерть, обречен на смерть, как все, кто был ей когда-либо дорог.
— Почему ты сердишься? — спросил как-то Алик. — Разве у меня плохая игра?
— Твоему папе, — тихо сказала Лидия Алексеевна, — было бы стыдно, если бы он узнал, в какую рабскую игру играет его сын!
— Кто такие рабсы? — задумчиво поинтересовался Алик.
Когда в первый раз попросил он рассказать об отце, Лидия Алексеевна растерялась. Она ничего не знала о настоящем отце Алика. Все же, что помнила она о Георгии, было непередаваемо: его смех и решительность, его насмешливая жесткость и щедрое веселье. И тогда она стала рассказывать то, о чем говорил Ерофеев: как выводили корабль из-под немцев, и весь день в небе висели фашистские самолеты, и море вокруг кипело от бомб, но в то время, как одни на корабле тушили пожары от бомб, заделывали пробоины, другие били по самолетам.
Каждый вечер теперь требовал мальчик рассказов об отце и кораблях. Лидия Алексеевна стала брать книги о моряках, о путешествиях. Для мальчика это были слишком взрослые книги, но в них она находила пищу для своих немудреных, как детская сказка, рассказов, и всегда в этих ее рассказах среди матросов был весело-злой, весело-бесстрашный командир — отец Алика.
Лидия Алексеевна ничего не могла поделать — в этих рассказах Георгий был таким, каким помнил его матрос: однажды он был убит, но до этого жил уверенно и весело, и бесстрашие и злость его были веселыми, и веселой была его нежность, и он знал в жизни такое, что было для него важнее его собственной смерти. Мальчику нужен был крепкий, веселый Георгий, а не такой, каким он стал в ее скорбной памяти.