Вешние грозы
Шрифт:
Анна Петровна, не стараясь сдерживаться, пересчитала все мои недостатки, и многое в ее речах было справедливо. Но я почти не слушал ее: во мне бушевала буря, мне вспоминалось, что я в последнее время часто заставал Сашу в слезах; она всегда говорила, что у нее просто расстроились нервы, и объясняла это своим положением. Теперь я понял, что причину слез нужно было искать в другом месте, и резко сказал:
— Если моя жена и несчастна, так это только потому, что у нее такая мать, как вы.
— Что? — воскликнула Анна Петровна, точно ужаленная поднимаясь с места. — Вы осмеливаетесь сказать
Анна Петровна в волнении прошлась по комнате, с трудом переводя дух.
— Вы не только бездушный… вы… вы низкий человек! — задыхаясь, выкрикнула она.
— Извольте выйти вон! — крикнул я ей, указывая рукою на дверь.
— Да, да, я ухожу!.. Навсегда ухожу!.. О, бедное, бедное мое дитя! — воскликнула она, сжимая свои руки.
Я был вне себя от бешенства. Не могу вам сказать, что за мысли бродили в моей голове, это был какой-то хаос, среди которого ясно повторялось только одно решение: «Я или Анна Петровна». Каких-нибудь сделок и компромиссов тут не могло быть. Один из нас должен был сойти с дороги Саши, иначе вся наша жизнь превратится в ад…
Саша застала меня именно в таком состоянии невменяемости и, увидав ее бледное личико, я сразу подумал, что она все уже знает, что, может быть, она даже сговорилась с матерью насчет объяснения последней со мною. Последняя мысль еще более взбесила меня, и я даже не мог понять, что эта мысль — низость по отношению к Саше.
— Твоя мать была здесь, — начал я сухо.
— Я знаю, — ответила дрогнувшим голосом Саша.
— Но она была здесь в последний раз, — решительным тоном сказал я.
— Я и это знаю, — еще более упавшим голосом проговорила Саша.
— Ты, может быть, знала и то, что она должна была объясняться со мною? — резко, спросил я.
Она подняла на меня испуганный взгляд, но не сказала ничего. Я разгорячился еще более.
— Это нужно наконец прекратить! Я не позволю вмешиваться в мою личную жизнь, шпионить и подсматривать за мною. Я не мальчик и не слуга, чтобы кто-нибудь руководил моими поступками и командовал мною. Если твоя мать умеет и желает сеять только раздоры в нашей семье, то мне остается одно: предложить тебе выбор между нами: или я, или она. Дальше так жить нельзя, да я и не желаю продолжать так жить! Ты, может быть, вполне сочувствуешь образу ее действий, может быть, полагаешь, что и в будущем дела должны идти так же, но для меня это несносно, нестерпимо!
Она продолжала молчать, и это молчание только раздражало меня.
— Что же ты молчишь?
Она вздрогнула, очнулась, вскинув на меня глазами, и глухо проговорила:
— Что же мне говорить? Ты знаешь, что я не брошу… ни тебя, ни ее… Умереть надо.
— Умереть! умереть! Что ты говоришь пустые фразы! — запальчиво проговорил я. — Руки, что ли, наложить на себя хочешь?
— Кажется, только и остается, что это, — так же глухо сказала она.
— Вот как! Значит, твоя мать не
Она посмотрела на меня странным мучительным взглядом, точно умоляя меня не говорить более.
— Исхода же нет, — тихо прошептала она.
Она направилась, спотыкаясь, к дверям и, не дойдя до них, зашаталась и вскрикнула. Я подоспел вовремя, чтобы поддержать ее, отнести на руках в спальню…
На следующий день у Саши среди страшных мучений родился мертвый ребенок.
Нечего и говорить о том, что и я, и Анна Петровна, забыв о нашей крупной размолвке, хлопотали и суетились, исполняя приказания акушерки и акушера. Несмотря на мучительные боли, Саша каждый раз ласково улыбалась при виде нас. Казалось, она радовалась, видя нас вместе не спорящими, не бранящимися, не враждующими. Улучив удобную минуту, дней через девять после рождения ребенка, она подозвала меня к себе и едва слышным прерывающимся голосом сказала мне:
— Ты меня прости… Пусть и мама простит… Вы ведь будете ссориться, а я не могу… не могу между двух огней жить… И ее жаль, и тебя… ни разойтись, ни жить вместе…
Я уговаривал ее успокоиться, не говорить, не волноваться, видя, что она испытывает страшные муки.
— Милый, ты веришь!.. Мама тоже знает… что любила… Все равно… умираю ведь, — проговорила она, качая головой. — Жаль вам будет меня, и мне вас жаль… обоих любила…
— Полно, полно! — остановил я ее, целуя ее руки. — Тебе ли думать о смерти… Вот мы, я и твоя мать…
Она вскрикнула от невыносимой боли. Я, не кончив начатой фразы, перепугавшись, побежал в соседнюю комнату за акушеркой, послал на ходу за доктором и кликнул Анну Петровну. Опять начались беготня, хлопоты, непониманья ничего. Никто не понимал, что делается с больной, отчего произошла перемена. Она металась и бредила от страшных страданий, которые усиливались уже не по часам, а с каждой минутой. Кругом ничего не понимающие люди что-то толковали вкривь и вкось о бросившемся в голову молоке, о родильной горячке, о заражении. Доктор и акушерка молча делали свое дело, принимали свои меры и, видимо, были растеряны, утратили присутствие духа, потеряли веру в возможность помочь. И вдруг среди этого переполоха акушерка шепнула мне роковые, приведшие меня в ужас слова:
— Она отравилась!
Эта весть облетела весь дом, как молния. Все спрашивали, чем отравилась, когда отравилась, где взяла яду, какой яд. Не нашатырный ли спирт выпила, не раствор ли фосфора с спичек, не мышьяку ли приняла, который был в доме ради крыс, не креозот ли или опиум, которые были как-то куплены против зубной боли, послужили отравой? Она уже не могла пояснить ничего, а доктор знал только, что отравление очевидно, и старался, так сказать, ощупью и наугад спасти больную. Впрочем, его и не спрашивали в эти скорбные часы о подробностях, по крайней мере, я и Анна Петровна: я точно одеревенел и превратился в истукана в это страшное время; Анна Петровна, казалось, сошла с ума буйным помешательством, крича, что я убил ее дочь.