Весна (Дорога уходит в даль - 3)
Шрифт:
И всего-то кулечек монпансье и бутерброды... с копченым салом бутерброды! Подумай, с копченым салом! Дрыгалка поджала губки- вот так! "Что же, Павлихина, ваша мама воображает - вас здесь голодом морят? Что же это она вам такие солдатские гостинцы принесла?" И все хохотать, гоготать: "Солдатские гостинцы, ха, ха, ха!" И ведь Дрыгалке, злой моське, и богатым этим дурам в голову не пришло, что мама это из любви! Чтобы окрепла я после кори... Им, богатейкам, и дела нет, - Соня внезапно вскипает гневом, - что мама, может
Соня в таком отчаянии, словно весь институт узнал, что она и ее мама по меньшей мере воровки или убийцы!
– Да что же они узнали-то, Соня?
– Ах, не понимаешь ты!
– вырывается у Сони почти с криком.
– Говорю же тебе - скрывала я это от них! Бедность нашу скрывала. И что мама моя... служит! Сиделицей в винной лавке служит, пьяным мужикам водку продает! Уж теперь они и до этого докопаются!.. Можешь ты понять, какой это стыд?
Нет, я не понимаю, что это стыд. Папа мой всегда говорит:
"Кто работает - тот молодец!" Сонина мама служит, работает, значит, она тоже молодец!
– Ты глупости говоришь, Соня. Твоя мама хорошая, ты должна ужасно сильно любить ее за это!
Соня прижимается ко мне. Может быть, она даже смутно понимает, что я права. Но за четыре года, проведенных в институтском пансионе, в нее крепко вбили, что богатство - это самое великолепное в жизни, что бедным быть стыдно, а работать - еще стыднее! И не так просто для Сони разобраться во всем этом мусоре и хламе, который ей внушили здесь.
А самое главное - Соня не очень и слушает то, что я говорю. Она говорит откровенно - может быть, в первый раз за все четыре года. Ей хочется, ей надо выговориться, освободиться от всего, что у нее наболело.
– Я тебе все скажу!
– говорит она самозабвенно.
– У меня и пострашнее этого есть. Вот меня спрашивают: кто твой отец?
Я говорю: мой отец - офицер. А у меня... А он вовсе... Никакой он не офицер. У меня отца вовсе нет, никакого!
– Умер?
– Я всем говорю: умер. Нет у меня никакого отца и не было! Я незаконная. Не-за-кон-но-рож-ден-ная! По-твоему, и незаконной быть не стыдно?
Я отвечаю честно:
– Про это я не знаю... Хочешь, я у моего папы спрошу?
Соня вдруг страшно пугается. Свою тайну, о которой она никогда ни с кем не говорила, она вдруг выложила первой встречной девчонке, почти незнакомой. А та может разболтать и другим - вот она уже собирается рассказать своему отцу!
К моему ужасу, Соня вдруг становится передо мной на колени, целует мои руки, бормочет вне себя:
– Вот на коленях прошу... Умоляю - никому! Ни одному человеку! И папе не надо! Не надо папе!
Я тоже бухаюсь на колени - нельзя же разговаривать, наклоняясь к Соне, как к малому ребенку!
– я тоже плачу и
– Соня, папе сказать все равно что в шкаф шепнуть! Папа - доктор, ему больные рассказывают все свои секреты. А он этого никогда, никому! Это называется, - рыдаю я, - врачебная тайна!
Соня успокаивается и только просит:
– Ну хорошо - папе можно. Но другим... Поклянись!
– Никому!
– обещаю я торжественно.
– Перекрестись!
– требует Соня.
Объясняю ей, что не могу: я ведь не христианка.
– А кто же ты?
– Еврейка.
По лицу Сони проходит словно облачко. Видно, в институтском пансионе ей внушили и то, что евреи - самые плохие люди на земле. Она, кажется, готова пожалеть о том, что доверилась такой темной личности, как я...
– Поклянись!
– просит она.
– Самое, самое, самое честное слово!
Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях - в уборной!
– и торжественно клянутся!
– Смотри, ты поклялась: никому!
– напоминает Соня.
– Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная... Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!
Конечно, мои слова вряд ли произвели на Соню большое впечатление. Да она, бедная, так убивалась, так плакала все время, что едва ли и дошли до нее мои слова. Но все-таки оттого, что она выговорилась, выплакалась передо мной, ей, наверное, стало немного легче.
Соня встает с колен:
– Надо мне идти. Как бы они там не хватились меня... Спасибо тебе!
– И она доверчиво кладет руки мне на плечи.
– Я тебе завтра скажу, обошлось у меня или нет...
Мы целуемся, и, когда я чувствую прикосновение Сониной щеки, горячей от слез, меня снова пронизывает жалость к ней.
– Соня, не бойся. Умру, а никому, кроме папы, не скажу!..
Выйдя из Пингвина, смотрю на часы: без четверти пять. Я и не заметила, как прошло время.
Иду в класс - досиживать свой срок. Не успеваю сесть за парту, как по коридору приближаются какие-то "громокипящие"
шаги. Кто это? Неужели Гренадина?
Да, это она. Вбегает в класс, очень взволнованная. Даже не взглянув на меня, бросается к своему столику. Быстро выдвигает ящик, убеждается, что все на месте. Поворачивает ключ в замке, кладет его в карман и только тогда успокаивается. Лицо ее проясняется.
– Ключ забыла, - объясняет она мне.
– А вы еще здесь?
– Еще пятнадцать минут осталось...
Гренадина кладет руку на мою голову. Проводит рукой по моим волосам:
– Растрепанная какая... Ладно. Ступайте домой. Мама, наверное, беспокоится.
– Маня Фейгель и Катя Кандаурова обещали забежать к нам домой предупредить папу и маму.
– И папа, и мама...
– задумчиво говорит Гренадина и добавляет доверчиво: - А у меня только папа. И живет далеко, на Урале. Ехать оттуда сюда или мне к нему невозможно - дорого!..