Весна в Карфагене
Шрифт:
И, когда пауза стала нестерпимой, в полной тишине раздался звучный, очень красивого тембра женский голос:
– Эй, когда вернешься домой, в свою деревню, пусть тебя полюбит разок твой осел. Дубина эльзасская!
Особенная прелесть для русских и полная непостижимость этого ответа для французов были в том, что русская женщина произнесла это свое пожелание не только на чистейшем эльзасском диалекте, но и абсолютно скопировав модуляции голоса одного из говоривших матросов.
Громовой хохот на корабле покрыл ответное бормотание французов внизу, на катере. И тут же затарахтел мотор, и они отвалили от высокого русского борта.
Машенька хохотала вместе со всеми. Какая прелесть эта незнакомка!
Машенька притаилась в темном уголке на юте среди штабелей книг, что она сложила здесь когда-то с Николенькой и другими кадетами. Притаилась она не так просто, а с биноклем в руках, тем самым, который так и не вернула до сих пор Петру Михайловичу. Хотела было вернуть, да добрый Петр Михайлович отказался: «Ничего. Пусть биноклик пока побудет у вас. Может, он вас развлечет». И она с удовольствием оставила бинокль у себя и вот теперь, в ночи, развлекалась с ним, тайно подсматривая чужую жизнь.
Она понимала, что подсматривать в бинокль неприлично, но любопытство было так велико, а тоска на корабле стояла такая лютая, что Машенька уговорила себя немножечко согрешить. Она так и сказала сама себе: «Ну, согреши, Машенька, чуть-чуть, самую капельку. Погляди, как там живут эти самые тунизийцы!»
Мощный морской бинокль и зоркие Машенькины глазки позволяли различать даже рисунок на портьерах в богатых домах, разумеется, если окна были не закрыты жалюзи. Богатые виллы стояли ближе к берегу, были, как правило, двух или трех этажей и заслоняли собой маленькие дома бедных кварталов. Так что перед глазами Машеньки разворачивался быт только в жилищах людей состоятельных, в основном французов, иногда тунизийцев; хорошо был виден также морской вокзал на пристани и ярко освещенная изнутри кофейня с остекленной верандой. Электричества здесь не жалели даже бережливые французы, наверное, оно доставалось им дешево или, учитывая какие-то военно-колониальные расклады, вообще даром.
«Какой смешной!» – хихикнула Машенька, разглядывая с головы до ног колониального часового у дверей морского вокзала: высокий темнокожий, но с правильными чертами лица, можно сказать, красивый, он был в красной феске, в белом коротком плаще внакидку, в голубых шароварах, очень широких, почти скрывающих ботинки, что создавало странное впечатление какой-то игрушечности фигуры часового, и даже его карабин не только не спасал дела, а еще и подчеркивал ощущение того, что там, внизу, у залитого светом морского вокзала, стоит не живой человек, а этакий раскрашенный оловянный солдатик.
В кофейне тоже были сплошь военные, наверное, французы, одеты они были не в опереточные шаровары и плащи, а в обычную морскую форму, которая похожа во всех европейских странах. Бизерта – французская военно-морская база, и этим все сказано.
Вон в высоком венецианском окне семейная сценка. И на удивление, ее участники еще не успели закрыть ставни. Почти во всех домах по обычаю уже закрыты ставни или опущены жалюзи, а эти забыли или подумали, что раз окна выходят прямо на море, то кто их увидит? «О, это уже интересно!» Полный, лысый, усатый муж, опять же в голубом халате – значит, наверняка тунизиец, что-то кому-то горячо объясняет, разводит руками, топает ножкой: «старый муж, грозный муж!» Тот или та, с кем он говорит, возможно, где-то в глубине комнаты, Машенька ее не видит: «Ах, как жаль! О-о, какой пассаж!» Что-то полетело оттуда из невидимой глубины в грозного мужа, он еле успел увернуться, бедняжка. Да это диванная подушка, маленькая диванная подушка!
А вот и Она наконец явилась на авансцене. Какой гнев! Какие жесты! Настоящая мегера! А до чего хороша – черные волосы распущены по плечам, белый пеньюар распахнут на высокой груди, искаженное гневом молодое лицо пылает! Она подходит к
Так вот она, угнетенная женщина Востока! Значит, все это враки? Значит, и тут все как везде, – кого-то угнетают, а кто-то не дает себя в обиду.
К слову сказать, в своей дальнейшей многолетней жизни среди тунизийцев, да и в других арабских странах, Машенька не раз убеждалась в том, что роль женщины, в особенности матери, в мусульманских семьях достаточно велика и в некотором смысле Восток, может быть, ближе к матриархату, чем Запад. На людях женщины бывают здесь демонстративно покорны и даже раболепны перед мужчинами, а когда двери за гостем закрываются, частенько возникает совсем другая реальность…
Машенька с восторгом наблюдала за тем, как разворачиваются события в богатой спальне богатого тунизийца, а тем временем откуда-то из-за спины, чуть слева, подошли к ней две дамы, остановились буквально в метре и, не видя затаившуюся с биноклем Машеньку, продолжали свою беседу.
Усатый тунизиец на втором этаже ярко освещенной спальни пытался перехватить тонкие запястья своей мегеры, пытался поцеловать ее в знак примирения, но та ловко увертывалась, не отпуская из рук его голубой халат.
– Да, жизнь, я вам скажу, милочка, разворачивает на сто восемьдесят градусов, – попыхивая папироской, говорила одна из дам. – Собственный мой братец такой был ловелас, такой кутила и мот! Сколько жена с ним натерпелась – ужас! Все, бывало, плачет тайком, все его, барбоса, прощает. Троих сыновей подняла. А ему все было не до нее и не до них. Все у него были какие-то приключения, все она его спасала, все откуда-то вытаскивала. А потом детки выросли и на него стали не то чтобы плевать, а, как бы это сказать, относиться к нему вполне «индэффэрэнтно»: «Да, папа. Нет, папа. Не знаю, папа. Не получится, папа. Извини, папа». И стал он вдруг такой шелковый и такой жалкий, что так и ходил последние годы за женой хвостом и на каждое ее слово подобострастно поддакивал: «Да, Маня, ты права! Да, Маня, ты права!» А прежде иначе, как дурой, и не звал. Она крепкая была, двужильная, а потом вдруг сильно заболела и быстро померла. Так он, представляете, милочка, стал письма ей писать и закапывать в ее могилку.
Не забывая разглядывать в бинокль тунизийскую чету, Машенька мгновенно вообразила себе кладбищенский уголок где-то в России, заснеженный могильный холмик и перед ним какого-то старика на корточках, закапывающего голыми руками письмо, сложенное треугольником, на манер писем с фронта. Как-то и почему-то так вышло, что эта случайно услышанная история навсегда врезалась в ее сознание, и с тех пор, в течение всей жизни, она время от времени видела сон с этим старичком, закапывающим письма с этого света на тот свет.
Дамы пошли дальше по кораблю, и Машенька так никогда и не узнала, кто они были, – женщин-то, и старых, и молодых, было на корабле много. Правда, сиплый, прокуренный голос говорившей дамы, это ее словцо «индэффэрэнтно» с тремя «э» и приятный запах хорошего табака так и остались при ней на всю жизнь вместе со старичком, закапывающим письма в могилку, вместе с вонючим запахом отработанных газов, выхлопываемых по всей бухте тарахтящими французскими катерами.
А тем временем в тунизийской спальне Она с такой яростью дернула его за полы халата, что бедный тунизиец чуть не остался в чем мать родила. Машенька прыснула со смеху, и, словно услышав ее, засмеялись и те двое в тунизийской спальне. Первой захохотала женщина, а потом и мужчина, и, вдруг обнявшись, они шагнули в глубину комнаты и скрылись из поля зрения Машеньки.