Весна в Карфагене
Шрифт:
– Что это вы, мадемуазель Клодин, так таинственно улыбаетесь?
– Да так, – смутилась Клодин, – так просто… Мадам Николь уехала в Бизерту. Его высокопревосходительство на службе. Сегодня у нас званый ужин.
– Это еще в честь чего?
– Не знаю, – уклончиво отвечала Клодин и поторопилась выйти из комнаты.
– Все-то вы знаете, мадемуазель Клодин, без вас здесь и муха не пролетит! – добродушно бросила ей вслед Машенька и не стала задумываться о предстоящем званом ужине.
Званых ужинов она навидалась еще с малолетства столько, что они не были для нее чем-то поражающим воображение. Ну, съедется, как и у них в Николаеве, местная знать, ну, будут стоять с умным видом группками по углам огромной гостиной, потом стучать вилками и ножами, охать «как вкусно!», мужчины станут говорить длинные речи с претензией на остроумие, а дамы в это самое время шушукаться между собой о форме рукавов, которые вот-вот войдут в моду – «в Париже уже носят»; потом будут танцы в бальном зале, а старики засядут за
Библиотека в губернаторском доме была большая и бестолковая, здесь на полках все стояло вперемежку: рыцарские романы, энциклопедии, словари, труды Цицерона, Аристотеля, Платона, книги по искусству, по артиллерийскому делу, по навигации, несколько Библий в дорогих переплетах, такие же роскошные тома Блаженного Августина «Град земной» и «Град Божий», дешевые издания современных авторов, которых «не касалась рука человека», – все они стояли даже неразрезанные; был и обычный набор французской классики XIX века: Гюго, Стендаль, Бальзак, Додэ, Флобер, Мопассан, в основном тоже неразрезанные, не читанные никем и никогда. Неожиданно в глаза Машеньке бросился розовый томик Чехова в бумажной обложке, Машенька тут же выхватила его из ряда других книжек, взяла с полки костяной нож, разрезала несколько листков, пробежала глазами несколько абзацев из «Степи» – нет, читать Чехова по-французски было досадно и даже как-то щекотно, приходилось хихикать невпопад, в переводе частенько получалось что-то вроде: «Княжна Ванюшка сидела под развесистой клюквой». «Книги, Маруся, надо читать в оригиналах, особенно хороших писателей, – помнится, говорила ей мама, – а при переводе хороший писатель теряет гораздо больше, чем плохой, потому что хороший писатель – это всегда полутона, то самое неуловимое “чуть-чуть”, без чего нет настоящего искусства». Как всегда, дорогая мамочка была права, Машенька поставила на место томик Чехова и взяла «Госпожу Бовари» Флобера. Мама хвалила эту книгу, но прочесть ее в России Машенька не успела. А издание у них дома было то же самое, точно в таком же темно-сиреневом муаровом переплете с золотым тиснением фамилии автора на обложке и на круглом корешке, так что, взяв в руки книжку, на какую-то секунду Машенька остро почувствовала себя дома, в Николаеве, в своей домашней библиотеке. Однако чувство это быстро прошло, можно сказать, пролетело, словно дуновение ветра, и снова вокруг была чужбина, пока еще добрая, сытная, даже веселая и обнадеживающая, но все-таки чужбина. Машенька примостилась тут же, в библиотеке, на кушетке, застеленной львиной шкурой, у высокого венецианского окна с приоткрытыми створками, сбросила туфли, подобрала под себя ноги и села так уютно, по-домашнему, а потом и прилегла калачиком, облокотясь на подголовник, и побежала глазами по буковкам, из которых складывались слова, строчки, абзацы и оживал целый мир французской северной провинции XIX века… В глухом нормандском углу, среди забытых Богом ферм и городишек, Эмма Руо выходила замуж за овдовевшего врача Шарля Бовари, чтобы стать известной всему миру госпожой Бовари.
Машеньке нравилось, как завораживающе плавно, неспешно писал Флобер, она чувствовала всей душой, как медленно-медленно, но неуклонно затягивает ее книга. Через три года, в Пражском университете, она услышала, как один русский, весьма почтенный профессор, так отозвался о «Госпоже Бовари» и ее авторе: «Из пушки – по потаскушке!» «Какой глухой, – подумала она тогда об этом профессоре, считавшемся местным властителем дум, – какая у него глухая душа! Неужели мужчины совсем неспособны понимать женщин? Но Флобер-то ведь мужчина! И Толстой, и Чехов, и Пушкин. А они ведь все понимали, да еще как! Неужели среди мужчин это удел только избранных?»
Затекла шея – Машенька утомилась от чтения в неудобной позе, калачиком, и вытянулась на кушетке во всю длину, прилегла передохнуть минутку-другую, заложив страницы книги указательным пальцем (мама в детстве раз и навсегда отучила ее загибать уголки страниц) и прислонив ее под бочок, да так вдруг и уснула и сразу очутилась у себя в Николаеве, в маминой спальне, где лежала на маминой кровати распеленутая сестричка Сашенька и пыталась затащить себе в рот большой палец собственной ножонки в пухлых перевязочках.
– Мамочка, можно я попробую ее перепеленать? Я еще ни разу не пробовала.
– Попробуй, Маруся, – разрешила мама. –
– Ма, смотри, она о чем-то так сильно задумалась, даже ногу изо рта выпустила!
– Ага, задумалась! Вон напрудила! – счастливо засмеялась мама (она еще смеялась в те дни, известия о смерти отца еще не было). – Давай новые пеленки!
Машенька очень старательно перепеленала сестричку во все сухое и прижала сверточек к груди.
– Какая она хорошенькая!
– Дай бог! Только ты нянькай ее осторожно – это тебе не кукла.
– А какая она легонькая!
Мама повернулась лицом к Машеньке, ее было видно так ясно… Но тут «Госпожа Бовари», которую держала Машенька, заложив пальцем, упала на пол, и она проснулась – с тяжелым сердцем и жгучей обидой, что недосмотрела такой нечаянный, такой хороший сон. «Боже мой, боже мой, сегодня ведь мамочкин день рождения! Сегодня ей исполняется сорок лет! Как же это я забыла? Все дни помнила, вчера вспомнила, даже когда плыла под водой в море, а сегодня – как отшибло!» Взгляд Машеньки скользнул по большому письменному столу, уставленному бронзовыми чернильницами, пресс-папье в виде венецианской гондолы, бронзовыми стаканами для карандашей и перьевых ручек и еще массой безделушек хотя и не нужных, но очень привлекательных, располагающих к уединенному размышлению. Обычно Машенька делала за этим письменным столом домашние задания, которые присылал ей вместе с конспектами лекций ее крестный отец адмирал Герасимов, или занималась изучением арабского и русского языка с доктором Франсуа. Машенька встала с кушетки, подобрала с пола «Госпожу Бовари», положила ее на прежнее место на книжной полке, подошла к столу, села за него в привычное жесткое кресло с высокой спинкой, взяла стопку первоклассной губернаторской бумаги «верже», обмакнула перо в бронзовую чернильницу в виде льва (здесь, в Тунисе, очень любили львиные шкуры и всякого рода безделушки с изображением царя зверей) и, не задумываясь и не поправляя ни слова, стала писать по-русски размашистым, красивым почерком.
«Здравствуйте, мои дорогие мамочка и сестренка Сашенька! Я очень люблю вас, скучаю и не теряю надежды разыскать вас на белом свете. Дорогая мамочка, от всей души поздравляю тебя с днем рождения! Здоровья тебе, благополучия, чтобы Сашенька тебя радовала, а я тоже не подведу, ты на меня надейся, мамуся! Я удивляюсь, что до сих пор не писала вам с Сашенькой писем. Какая разница, дойдет или не дойдет до адресата, сейчас или через тридцать, или хоть семьдесят лет? Главное – написать. Я уверена, что ты меня слышишь, мамочка! И я знаю, что вы с Сашенькой живы и невредимы, я это чувствую всем сердцем, всегда чувствую. Теперь я стану писать вам непременно, может быть, и не часто, но как получится, по мере моей тоски по вам, дорогие мои, горячо любимые! Волею обстоятельств я живу теперь в Африке, но в чудесном доме, среди чудесных людей. Я учусь в Морском кадетском корпусе, где начальником мой крестный, адмирал Герасимов, а крестная, Глафира Яковлевна, умерла еще в позапрошлом году и теперь лежит здесь на русском кладбище, рядом с сербским. Со мною тоже был случай отправиться туда, но меня спасли эти самые люди, у которых я теперь живу, а точнее, меня спасла хозяйка дома Николь. Если бы вы знали Николь, или ее мужа генерал-губернатора (наверное, наш папа занимал похожую должность), или ее родственницу, златокудрую Клодин, или необыкновенно интересного доктора Франсуа, который уже почти выучил меня читать, говорить и писать по-арабски (доктор Франсуа – знаток здешних языков, он что-то вроде нашего Владимира Даля)! Если бы вы их всех узнали, то полюбили бы точно так, как люблю их я. Они – французы, а я – русская, но мы живем как одна семья. Конечно, мне помогает мой французский, что вдолбила ты в меня, моя любимая мамочка, но это не главное. Главное, что эти люди вернули меня к жизни, особенно хозяйка дома Николь, которая своими руками вытащила меня из бездны, я обожаю ее как старшую сестру, она необыкновенно женственная, красивая, умная от природы, с большим чувством юмора и очень несчастна от того, что Бог не дает им с мужем деток. А муж ее очень любит – это всем видно сразу.
Да хранит вас Господь! Вечно ваша!
Маруся.
P.S. Мамочка, сейчас я видела вас с Сашенькой во сне. Ей должно быть три года? Как бы я ее нянчила! Как бы мы с ней играли, господи! Я буду искать вас и ждать до гробовой доски! Я найду вас, мои любимые, мои единственные, мои ненаглядные!»
Чистые, облегчающие душу слезы катились по щекам Машеньки, падали на письмо, и от этого буквы в некоторых местах расплылись, и следы слез так и впечатались в плотную высококачественную бумагу на многие десятилетия.
«Если бы мы все были дома, в России, и не было бы этой проклятой революции, то сегодня у нас в Николаеве был бы прием в честь маминого сорокалетия, и съехались бы десятки гостей, и мама пела бы любимый папин романс “Средь шумного бала…”. О, а сегодня ведь здесь прием – какое замечательное совпадение! Пусть Николь и ее муж считают, что хотят, а я буду считать, что это прием в честь моей мамы, но не скажу им, только спою для мамы и для папы “Средь шумного бала…”. – Размышляя так, Машенька пришла в хорошее настроение, потому что знала теперь, что будущий вечер обретает для нее смысл, тайный, заветный смысл, вот что прекрасно! – И выпью бокал шампанского – за мою любимую мамочку, обязательно!»