Ветер (сборник)
Шрифт:
— Как дают молоко? — спросил Бабушкин.
— В крынках, — ответил Лобачевский. — Осторожнее, тут где-то нагадила наша судовая собачка Попик. Представьте себе, уже убрали. Вот налаженность!
— Нет, почему дают? — продолжал допытываться Бабушкин.
— Сейчас всё объясню.
Они вышли на верхнюю палубу, а с палубы по сходне перебрались на пристань.
Ярко светило солнце, и в его лучах штабной пароход «Ильич» выглядел почти нарядно. Команда кучками стояла у поручней и внимательно следила за судовой собачкой Попиком, с диким лаем гонявшей
— Прежде всего прошу не удивляться, — начал Лобачевский. — Я больше не минер, а врач. Флагманский врач флотилии. Понятно?
— Нет, — признался Бабушкин. От быстрой ходьбы он уже запыхался, и лицо его стало темно-красным. — Непонятно. Молоко. Как вы могли его достать? Здесь его даже не меняют.
— Не перебивайте, — и Лобачевский поднял палец. — Итак, я не кто иной, как прибывший с флотилией знаменитый столичный специалист по таинственным болезням, а здесь есть одна девица, по имени Нюра, которая нуждается в моей медицинской помощи.
— Чепуха, — пробормотал Бабушкин, спотыкаясь о кочку.
— Совсем не чепуха, — возразил Лобачевский, — а даже наоборот. У вышеупомянутой Нюры есть мама, а у мамы есть корова. Теперь, надеюсь, понятно?
Бабушкин, задыхаясь, расхохотался:
— Здорово! Вот здорово!
Бахметьев тоже не смог удержать улыбки. Борис был верен себе. Выкинул очередную штуку и радовался. А его и Бабушкина потащил с собой, потому что ему нужны были зрители.
— Прошу прекратить легкомысленный смех, — строго сказал Лобачевский. — Медицина требует к себе самого серьезного отношения. Пациентке уже двадцать два года, она всё еще девица, и телосложение у нее самое округлое. Симптомы болезни: плохой сон, беспричинные головные боли, а иногда стесненное дыхание. Мой диагноз: фебрис женилис.
— Ой, уморил! — захлебывался Бабушкин, стараясь не отставать. — Совсем уморил!
— Я пропишу ей салол и валериановые капли, потому что больше ничего я у нашего лекарского помощника достать не мог, а это вполне безвредно. Лекарство, конечно, занесу в другой раз. Надо коровке дать время еще раз подоиться.
Лобачевский горестно покачал головой:
— Вы будете лакать молоко, а мне-то каково? Мне придется пройти за занавеску, велеть ей раздеться до пояса и со всех сторон ее выслушать. Фу, страшно подумать! Она такая мяконькая.
Бахметьев, вдруг остановился. Дальше идти он просто не мог. Это была та самая проклятая гардемаринская лихость. Женщина — предмет любовных развлечений и хвастливых разговоров. Сплошная, непроходимая гнусность. Но хуже всего было то, что прямо высказать свои мысли он не смел. Ему мешало его собственное гардемаринское воспитание.
— Я совсем забыл, — пробормотал он, не глядя Лобачевскому в глаза. — Мне нужно на корабль. Дела всяческие. Служба.
— Служба? — И Лобачевский поднял брови. Он, конечно, понял, что служба была ни при чем, и неожиданно смутился: — Ну, ничего не попишешь. — Но сразу же вскинул голову
Бахметьев стоял неподвижно. На всей флотилии был один близкий ему человек — Борис Лобачевский, — и тот теперь становился чужим. Это было очень печально.
— Плохие дела, — сказал он. Нужно было хоть как-нибудь повернуть разговор в другую сторону, и он вспомнил: — Всё из-за мокрой курицы, Ивана Шадринского.
Лобачевский продолжал смотреть на него все с той же усмешкой:
— Говоришь, из-за Ивана? Могу тебя порадовать. Его снимают, а завтра на его место приезжает новый товарищ командующий. Какой-то коммунист из матросов. Будет замечательно хорошо, не правда ли?
Иван Шадринский был несомненной шляпой и за последнее время окончательно опустился. Но, во-первых, он всё-таки был своим, а во-вторых, немало прослужил и дело знал. А что может знать простой матрос, и как выслушивать от него приказания?
Все служебные убеждения Бахметьева восставали против такой смены командования. Он не так был воспитан, чтобы служить под началом у всевозможных матросов.
Но внезапно он понял, что это снова было гардемаринское воспитание, и, подняв глаза, к собственному своему удивлению, твердо сказал:
— Будет действительно хорошо.
Утром, как раз с побудкой, снова налетела неприятельская авиация. Это был уже четвертый налет, пожалуй самый утомительный из всех. Противоаэропланный сорокамиллиметровый бомбомет Виккерса несколько раз заедал, и артиллерист Шишкин не знал, что с ним делать, а стрелковый взвод с винтовками нервничал, открывал огонь без приказания и бессмысленно расстреливал небо. Но особенно неприятно было то, что одной из бомб зажгло баржу с дровами и потому чуть ли не два часа пришлось возиться с тушением пожара.
Когда наконец дали чай, комиссар Ярошенко со своим хлебом и сахаром пришел в каюту Бахметьева, сел, поправил повязку на раненой правой руке и сказал:
— Прибыл новый командующий флотилией.
Бахметьев кивнул головой:
— Слыхал. — И налил Ярошенко кружку чаю.
— Спасибо! — Ярошенко осторожно взял жестяную кружку левой здоровой рукой и положил в нее два куска сахару. Он только что получил паек, а потому решил выпить чаю внакладку.
— Ночью пришел на «Робеспьере», — сказал он. — Я с ним уже виделся.
Бахметьев подул на свой чай и промолчал. Вчера он из чувства протеста заявил, что это будет к лучшему, а теперь сразу пришла проверка. Не дальше как сегодня предстояло убедиться в том, что из этого получилось в действительности.
— Он вас знает, и, кажется, вы его тоже, — продолжал Ярошенко. — Его фамилия Плетнев.
— Семен Плетнев?
— Он самый.
Первым чувством было удивление. Куда бы он ни попадал, Плетнев непременно оказывался там же. В Морском корпусе он был его инструктором, а на «Джигите» его подчиненным — старшиной-минером. Теперь он стал его командующим. Как они встретятся?