Ветер в оранжерее
Шрифт:
Хотя и у Борщова случались проколы.
В общежитии одиноко проживала некая Муськина, зрелая дама не очень привлекательной внешности. Она подбирала на улице кошечек и собачек и все дни проводила, запершись в своей комнате с этими кошечками и собачками. Злые языки говорили, что у неё складывались с этими мелкими животными более чем близкие отношения.
Так вот однажды Ваня Беленький продал Борщова Муськиной за пятнадцать рублей. Это была стоимость бутылки водки в таксопарке. Борщова, пьяного в стельку и заснувшего во время продолжающейся ещё
Через полчаса она прибежала и потребовала свои пятнадцать рублей обратно, заявив, что то, что ей принесли — не мужчина. Так Борщову изменило его железное здоровье.
Деньги ей, правда, не вернули, по той причине, что они уже были пропиты.
…Итак, я остался ждать Борщова. Ждал я недолго, он появился минут через пять-шесть с двумя вьетнамцами, мужчиной и молоденькой женщиной, которые, изо всех сил улыбаясь, шли за ним с чемоданами в руках. Борщов нёс подушку, одеяло и стопку постельного белья.
Открыв одну из комнат, включив свет (в этой комнате под потолком висело некое подобие абажура в виде как бы перевёрнутого ведра, сплетённого из синих пластмассовых полосок) и пробормотав: “Как всё запущено!”, Борщов впустил в комнату и всех нас.
— Вот тут и будет жить ваша… — обратился он со слащавой улыбкой к мужчине.
— Май, — подсказал тот.
— Ваша Май.
Борщов положил подушку на матрас кровати, накрыл кровать сложенным вдвое одеялом и в изголовье подчёркнуто аккуратно поместил стопку белья. Полотенце он повесил на спинку кровати.
— Садитесь, — пригласил он всех.
К той кровати, на которой должна была теперь жить Май, был приставлен стол, за него мы и сели. Борщов — слева, на стул, стоявший со стороны изголовья, справа мужчина, я посередине, а на кровать, напротив меня — Май. У девушки были чудесные, необыкновенно широкие для вьетнамки глаза и красивая улыбка, которую совсем почти не портили два передних зуба, немного криво выросших и чуть-чуть налезших один на другой.
— Это Андрей Ширяев, — представил он меня (я привстал и слегка поклонился). — Наш студент, известный прозаик.
Борщов старался говорить медленно и раздельно, чтобы понятней было иностранцам. Мужчина кивал.
— Осень приятно, — сказал он, довольно сносно выговаривая по-русски.
“Осень. Приятно. Грачи улетели… Пушкин!” — думал я, мучаясь похмельем.
— А это, — обращаясь ко мне, голосом ведущего детскую телепередачу, продолжал Борщов, — это, Андрей, — профессор, секретарь правления Союза вьетнамских писателей. Они только что прилетели в аэропорт Шереметьево. Его дочка… Май будет учиться у нас в институте.
— Вы понимаете по-русски? — спросил он Май, которая, когда к ней обратились, заулыбалась ещё сильнее, так, что мне стало пронзительно жалко это юное существо с удивительно гладкой, слегка отблёскивающей смуглым восточным лоском кожей.
— Не осень хорошо, — ответил отец.
— Вы не переживайте, — говорил Борщов. — За дочкой вашей мы присмотрим, поможем. По любому вопросу пусть обращается ко мне.
Затем Борщов стал наводить разговор на русскую и вьетнамскую литературу, на важность работы переводчика. “Где же водка?” — думал я, видя, что ничего не готово и Борщов импровизирует.
Май во всё время разговора улыбалась и своими всё более расширяющимися нежно-чёрными глазами оглядывала потёртые обои, полуразвалившуюся мебель, щелястые оконные рамы, в которые с холодной и тёмной улицы дуло так, что шевелилось полотенце на спинке её кровати, хотя кровать и стояла метрах в трёх от окна. “Бедная девочка, — думал я. — Куда ты попала?”
Борщов между тем спросил у секретаря вьетнамских писателей:
— А как по-вьетнамски будет “водка”?
Вьетнамец ответил. Я, конечно же, не помню этого слова, но, предположим, это было “сунь-сунь”.
— Ага! Хорошо, — сказал Борщов, продолжая поддерживать беседу, к которой мало-помалу вежливо присоединился и я.
— А как по-вьетнамски будет “хочу”? — спросил Борщов через минуту.
— “Ням-ням” (предположим), — ответил вьетнамец.
Затем я стал обсуждать с вьетнамцем трудности дальних перелётов и привыкания к другому отсчёту времени.
— Нисего. Я привык, — сказал вьетнамец. — Я цясто летаю Москву. Пять раз, сесть раз уже летаю Москву.
Меня всё время подмывало сказать, что в Хабаровском крае мне приходилось есть вьетнамские арбузы, какие-то маленькие, как и сами вьетнамцы, тёмные и матово-гладкие, похожие немного на украинский сорт “огонёк” или “туманчики”, как очень удачно их называли в народе; но эта тема относилась к запретным — продавая вещи, я ещё не распродавал свою жизнь направо и налево.
Разговор прервал Борщов.
— Товарищи! — вдруг сказал он, прокашлялся, поставил локти на стол и, наклоняясь к вьетнамцу, словно гипнотизёр, пристально посмотрел на него.
Затем он потупил глазки и отчётливо и раздельно произнёс:
— Ням-ням сунь-сунь…
Вьетнамец, услышав слова родного языка, одобрительно засмеялся.
— Ням-ням сунь-сунь! — несколько твёрже повторил Борщов.
И тогда профессор и писательский вожак отъехал немного назад на своём стуле, ловко наклонился к небольшой сумке, стоявшей рядом с чемоданами, и вытащил оттуда бутылку русской водки.
Тут же откуда-то появились чистые гранёные стаканы; Борщов вскрыл бутылку и, разливая, говорил без умолку и уже не заботясь, разберут ли вьетнамцы столь быструю русскую речь.
— Вот так бы и сразу, — сказал он, беря в руку стакан, наполненный до половины. — Как всё запущено!.. Ну! За приезд, за знакомство, за хорошую учёбу!
Май не знала, что ей делать со стаканом. Отец посмотрел на дочь, и она не стала его трогать.
Мы втроём чокнулись и выпили.
Выпив, Борщов откинулся на спинку стула, со скрипом подавшуюся под его тяжёлой спиной, сильно посерел лицом, потом сделал несколько как бы глотательных движений, и наконец его вырвало прямо на стол.