Ветер в оранжерее
Шрифт:
Серёжа гадко улыбнулся, оглядываясь на Зою Ивановну.
— Сейчас, — сказал он, взял бутылку, но разлить вино по стаканам у него не получалось, и мне пришлось помочь ему.
8
Воля Черноспинкина имела какой-то порок, врождённый ли или приобретённый, об этом никто уже никогда не узнает.
Очевидно только, что Серёжа от природы был наделён волей необыкновенной силы и умом поразительной точности и глубины. Литературный слух его был абсолютным, из-за чего его несколько побаивались. Однако всё это — и волю, и
В то время, в которое происходят ключевые события настоящего повествования, Серёжа, как я уже упоминал, выглядел страшно. У него не хватало нескольких передних зубов, он пытался как-то отвлечь внимание от этого недостатка и время от времени отращивал усы, но всё равно — результат это давало малоутешительный, потому что с усами необъяснимым образом Серёжа начинал походить на человека с заячьей губой. Переносица его была искривлена переломами, под глазами свисали огромные, почти никогда не сходившие, мешки, волосы от недостатка витаминов высохли и свалялись и, даже вымытые, производили какое-то тифозное впечатление. Тело его было измождено, навряд ли он, при своём ненизком росте, весил более пятидесяти килограммов, и было удивительно, с каким упорством в этом теле живёт неумолкающая похоть. Ещё более я удивлялся тому, что эта похоть продолжала находить довольно привлекательные объекты для своего удовлетворения. Кроме Зои Ивановны (которая как бы не считалась), я знал трёх-четырёх симпатичных студенток, которые, по непонятной мне причине, решались скрашивать ночи (или дни) этого циничного и глубокомысленного монстра.
Черноспинкин, как и все почти, принадлежавшие к своеобразной литобщаговской когорте избранных (или отверженных, как посмотреть), был значительно старше обыкновенного студенческого возраста, и у него было прошлое.
В этом прошлом он жил в каких-то диковатых северных краях, учился в кулинарном училище, занимался боксом и был, как он иногда с печалью и неторопливым достоинством вспоминал в очень пьяном состоянии, неотразимым красавцем. Однажды, кажется год спустя, мне случайно попали в руки фотографии двадцатилетнего приблизительно Черноспинкина. На них был спокойно улыбающийся поджарый парень, несколько сутуловатый, с сухими сильными плечами и открытым, правильным и мужественным лицом. “Так он, получается, не врал…”— подумал тогда я.
Когда-то Черноспинкин писал неплохие стихи и мечтал, что, может быть, снова будет писать. Он любил Георгия Иванова и Ходасевича, последнего, скорее всего, за родство во вкусах и некоторую жёсткость. А об Иванове он говорил: “Умён, но сдержанно изнежен”.
Серёжу Черноспинкина уважали. Старая гвардия по старой памяти, а новые люди и молодёжь, — подражая этой самой старой гвардии.
Уважение это шло оттого, что Серёжа был неизменно прям и бесстрашен в выражении своего мнения или отношения к кому бы то ни было. Вежливости в обычном понимании этого слова от него нельзя было ожидать. Вертлявых и выкручивающихся он различал с первых же секунд и как бы складывал их на отдельную полку, для них предназначенную. Чем больше он пил, тем многочисленнее роились вокруг эти вертлявые и выкручивающиеся, но Серёжа никогда не становился с ними на одну ногу, а только словно доставал их с отведённой им полки и снова укладывал назад, когда отпадала необходимость в общении с ними.
Были, конечно, времена, когда существовал (подобно салону Гамлета) салон Черноспинкина, в который
В тот день, после того, как я разлил у стола по мутным стаканам чёрно-красное вино, мы присели на край сломанного дивана, причём я скрестил ноги по-турецки на полу, а Черноспинкин вытянул свои вперёд, облокотившись на Зою, как на подушку.
Мы выпили. Потом налили ещё. Зоя Ивановна, шумно выхлебав вино, упала на наволочку с тряпьём. С большим трудом я отказался пить дальше, но почему-то всё не уходил, мне ещё тяжело было оставаться одному, похмельная подавленность была ещё очень сильна.
Затем Черноспинкин стал мычать, широко раскрывая рот с провалами зубов и для выразительности поднимая стакан с остатками портвейна выше головы. Мне это было хорошо знакомо. В определённый момент Серёжа терял дар речи, хотя после этого ещё мог некоторое время пить и двигаться.
Помычав, он уронил стакан и лёг рядом с Зоей, толкнув меня ногой. Зоя Ивановна вдруг потянулась ко мне, схватив меня за плечи, приподнялась и полезла дрожащей рукой в мои брюки, приговаривая: “Присоединяйся к нам, присоединяйся…”.
Кажется, она обиделась, когда я встал и ушёл.
9
На следующий день я снова оказался, совсем уже непонятно для каких причин, в комнате Черноспинкина.
Угрызения трезвеющего человека и чисто физические муки гнали меня по этажам, не давая сидеть на месте. Внутри стоял какой-то непрекращающийся зуд, и в мозгу наступала поскрипывающая ясность — всё было как бы в мелких ссадинках, во всём было какое-то что ли царапание, словно трезвый Андрей Ширяев, по ошибке заживо погребённый, царапался изнутри сквозь тончающие стенки алкогольного склепа.
Черноспинкин встретил меня в коридоре в мятой, незаправленной в брюки и незастёгнутой рубашке, с грязным полотенцем через плечо и со сковородкой в руках. Глаза его превратились в матово отблескивающие чёрные шарики с совершенно собачьим выражением боли. С несколько злобной строгостью он промычал что-то вроде “заходи” и, плавно (как мим) выбрасывая ноги, двинулся по направлению к кухне.
Я зашёл.
В углу с закрытыми глазами лежала Зоя, накрытая до подбородка зелёным ворсистым одеялом со страшными следами на нём, и тяжело дышала. Она никак не отреагировала на моё появление.
Шкафчик у входной двери был распахнут, и на полке, находившейся приблизительно на уровне моей груди, лежал коричневый бумажный пакетик, из которого на пол сыпался мутно-белый рис. Я поднял пакетик и сгрёб с полки пригоршню рисинок, надоедливо прилипающих к ладони.
На столе стояла глубокая тарелка с двумя алюминиевыми ложками в ней.
Я понял, что и Черноспинкин намеревается “выскакивать”. В предполагаемом конце запоя Черноспинкин вспоминал о своём кулинарном образовании и — в состоянии почти невменяемом — из каких-нибудь пищевых остатков начинал готовить еду, справедливо полагая, что для начала следует как минимум поесть. В такие решительные минуты он становился суров ещё более обычного.