Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография
Шрифт:
Многое из сказанного выше касается и использования нами современной науки. Во времена Пушкина про науку говорили, неизменно употребляя слова «храм», «святилище». Разве сегодня мы употребляем такие слова? Кажется, вопрос совместимости гения и злодейства уже решен положительно. Наука холодными, рациональными пальцами лезет в человеческую душу в полном смысле этого слова. «Нельзя ли с помощью автомата модернизировать определенные стороны человеческой совести?» — задается вопросом профессор Берлинского университета им. Гумбольдта Франц Лезер. И отвечает, что, да, можно. Можно, оказывается, машинизировать нашу совесть, заложить ее в ЭВМ и обсчитать. В статье «Новое в логике и возможности ЭВМ» (сб. «Будущее науки», вып. № 6. Знание, 1978) он пишет: «Основные области морали должны быть математизированы. Этот закономерный процесс тормозится неосведомленностью
Различать умную душу от умной головы способен далеко не каждый. Различать это с каждым годом делается труднее даже тем, кто хочет сознательно сохранить в себе способность к такому разделению. Основные понятия нравственности дрейфуют в потоке нашей быстрой жизни, приобретается способность изменяться в зависимости от рыночного курса цен на них. Потому так жизненно важно каждой нации иметь эталон Личности, эталон одухотворенности и нравственности.
Нам повезло. У нас он есть. Это Пушкин. Это эталон, который никогда не узнает тлена, который никогда не поддастся никакой коррозии и никакому окислению. Когда наша раздерганная ошибками и сомнениями душа накладывается на произведения пушкинского гения или даже просто на его светлое имя, она начинает собираться по образу его гармонии. Так магнит собирает хаотическую металлическую пыль в сложную и прекрасную гармонию силовых линий, если встряхнуть бумагу с пылью над ним.
Да, сложность жизни современного человека очень велика, и знаменитый «поток информации» захлестывает порой с головой. И зачастую мы не способны в считаные секунды, данные для решения вопроса, разобраться в ситуации, вовремя отличить правду от кривды. Допустив ошибку, так поздно осознаем ее, так за время осознания ее накручивается на прошлую ошибку чудовищно много следствий, что никакого мужества, а подчас и смысла не хватает, чтобы признавать ее. И в такие моменты мы должны вспомнить своих Великих и учиться у них жизневерию, скромности и мужеству.
Когда я опять и опять оплакиваю смерть Пушкина, или Лермонтова, или Чехова, я пытаюсь войти в их душевное состояние накануне смерти; мне кажется, что главная боль их терзала оттого, что они понимали, сколько не успели, сколько не завершили. Они не могли не знать своей великой цены и не чувствовать в себе великих душевных сил, не использованных еще и на десятую долю. И как им от этого сознания невыносимо тягостно было умирать, и как они и звуком не дали этого понять, и какая высшая российская скромность в их молчании о главной тяготе.
Ведь Пушкин знал, что никто и никогда не заменит, не возместит России даже недели его жизни. И как это сознание усиливало его предсмертную муку! Это как смерть кормильца, у изголовья которого плачут от голода дети. А он уходит и не может оставить им хлеба. И ему уже не до собственного страха перед неизбежным, ибо в нем НЕЗАВЕРШЕННОСТЬ.
Но именно эта незавершенность с такой пронзительной силой действует на наши сердца и на наш разум, ибо если хочешь воздействовать на ум человека, то должно действовать в первую очередь на его сердце, то есть на его чувства. Так сама безвременная гибель Пушкина служит тому, что он смертью попрал смерть и живет в каждом из нас и будет спасать и защищать нас в веках от рационализма и одиночества.
И потому слова поэта:
Почившим песнь окончил я, Живых надеждою поздравим!— Виктор Викторович, вы работаете большей частью в жанре путевой прозы, одном из подотделов, так сказать, прозы документальной. Чем, на ваш взгляд, можно объяснить непреходящий читательский интерес к этому жанру.
25
Беседу вел Е. Демушкин.
— Думаю, к разгадке этих причин ближе литераторов стоят социологи. Современный нам человек, говорят они, при всей его сегодняшней узкой профессиональной специализации, совершенно убежден, что может быть свидетелем самых разных событий, в какой бы точке пространства они ни происходили. Поддерживают его в этом мнении средства массовых коммуникаций, прежде всего телевидение. Оно может сделать москвича, сидящего дома у телевизора, свидетелем старта ракеты на Байконуре, зрителем концерта в «Ла Скала» или футбольного матча в Лондоне. Потом этот зритель берет в руки книгу, превращается в читателя и требует от прозы той же подлинности, той же документальности предлагаемой ему информации. Этот читатель — дитя своего информативного века. Он может быть холоден к беллетристике, потому что подозревает ее в «придуманных» событиях, ситуациях, характерах. Он требует фактов. Документальная проза, путевая в частности, предоставляет читателю эти факты в изобилии (разумеется, преломляя их видением автора).
Есть здесь, кстати, и еще один любопытный момент. Документальная проза, как правило, пишется от первого лица. Такой прием, разумеется, возможен и в любом другом литературном жанре. Но здесь все эти разбросанные по страницам «я придумал», «я сказал», «я выстрелил» производят сильнейший психологический эффект: они сближают, даже идентифицируют читателя и рассказчика. У человека, взявшего такую книгу в руки, рождается иллюзия собственного участия в том или ином событии. Это он, читатель, оказывается в плену у туземцев, или штурмует горные вершины, или спасается в кораблекрушении. По первому признаку, по тому, что читатель сопереживает изложенному на бумаге, — это литература. И все же…
В настоящей путевой прозе главное как раз то, о чем мы тут говорили пока в скобках, — видение автора. Его субъективное отношение к окружающему, его ассоциации по самым различным поводам. Прекрасно трудился в этом жанре Юхан Смуул… А вы не задумывались когда-нибудь: почему для многих писателей, талантливо работавших в этом жанре, он чаще всего был проходным в их творчестве? Дело в том, что путевая проза требует двойной профессионализации — и как литератора, и как «путешественника». А совместить эти две вещи, на мой взгляд, чрезвычайно сложно. Они мешают друг другу, и я бы, скажем, не разрешал командовать морским кораблем человеку с творческим воображением, образным мышлением. В совершенно безобидной ситуации ему уже чудится брошенное на рифы судно. А в ситуации действительно опасной он запросто может «зевнуть», уносимый своим воображением за сотни миль.
— Да не услышит эти слова ваше морское начальство: не вы ли и корабли водите, и книги пишете?
— Морскому начальству я скажу, что само осознание мною потенциальной опасности такого «совместительства» — писатель и моряк — значительно снижает эту опасность. В море я все время контролирую себя. Понимаю, возможно, все это звучит противоречиво, как противоречив, кстати, и сам этот жанр — путевая проза. По сути, это скорее даже и не жанр, а, если хотите, творческое кредо: писать только о том, что видишь, что досконально знаешь, что сам пережил. В этом смысле писатель, на годы погружающийся в изучение фактического материала для очередного своего романа, в гораздо большей степени писатель-путешественник, чем те, кто пишет вприглядку о диковинных пейзажах. И еще: путевая проза — это движение в пространстве. И, отправляясь в путь, ты не знаешь, с чем встретишься на этом пути: с человеческой драмой или уморительной ситуацией. Писатель тут должен, что называется, «бить с обеих рук» — владеть самыми разнообразными приемами творчества — от легкой, неназойливой иронии, доброго юмора до умения передать, запечатлеть на бумаге горе и слезы.