Виктор Шкловский
Шрифт:
Оттого Шполянского несчастный сифилитик Русаков так прямо и называет.
Это предчувствие будущего романа «Мастер и Маргарита» очень интересно, но вернёмся к абажурам.
Ключевой предмет «Белой гвардии» — это абажур.
Сражение происходит не за Киев и даже не за Александровскую гимназию.
Это битва при абажуре.
Какая-то ужасная сила, бушующая за окнами, и тот самый абажур.
Шполянский — символ неодолимой внешней силы, силы разрушения.
«А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и ещё хуже, когда абажур сдёрнут с лампы. Никогда. Никогда не сдёргивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга, — ждите, пока к вам придут».
Глядите-глядите, люди, ваш абажур в опасности. Но это одна часть правды — абажур в опасности. Но он так же в опасности, когда вяло катится по рельсам императорский поезд у Пскова. Так же он в опасности, когда в головах случается разруха и люди перестают делать своё дело, занимаясь хоровым пением и групповыми страданиями вместо исполнения
И опять все виноваты и виноватых нет.
Глава седьмая
МОСКВА И ПЕТРОГРАД
Новая форма в искусстве является не для того, чтобы выразить новое содержание, а для того, чтобы заменить старую форму, переставшую быть художественной.
Шкловский уехал в Москву.
Он ещё скрывался.
Якобсон вспоминал, что Шкловский явился к нему после ночёвки в кустах у храма Христа Спасителя — весь в колючках.
В «Сентиментальном путешествии» Шкловский рассказывает:
«Приехал ко мне один офицер, бежавший из Ярославля с женой. И он, и жена его были ранены и скрывали свои раны.
После восстания он, приехав в Москву, жил у храма Спасителя в кустах.
Он ел много хлеба и был чрезвычайно бледен.
Ярославль защищался, говорил он, отчаянно».
Восстание против большевиков в Ярославле, жестоко подавленное, произошло в разгар лета и продолжалось с 6 по 21 июля 1918 года.
Летом спать в кустах вполне можно.
В общем, если у Якобсона это не перенос истории из «Сентиментального путешествия» (в январе трудно ночевать в кустах, будешь не в колючках, а в сосульках), то для большевиков было совершенно естественно снести храм, вокруг которого прячется столько странного народа.
«Опять эшелон пленных. Это уже за Курском. Какой-то солдат сверху обмочил мой мешок, а в мешке сахар, фунтов двадцать.
Зашёл к Крыленко, передал ему письмо от его сестры из Киева (я её в Киеве знал).
Говорю ему, что нет победителей, но нужно мириться.
Он был согласен, но говорит, что — они победители. И говорил, что скоро чрезвычаек не будет. И с матерью Крыленко виделся, она жила в саду на Остоженке».
Шкловский сначала попал в Москву, а потом поехал в Петроград с эшелоном пленных.
«Едем. В вагоне снял шапку, а у меня очень заметная голова, уже и тогда бывшая лысой, со лбом, сильно развёрнутым.
Я снял шапку и лёг на верхнюю полку. В вагон вошли ещё какие-то люди, не пленные. Мы ругались с ними. Голос у меня громкий.
Спустился вниз, сел на скамейку. Вагон был третьего класса, не теплушка, и довольно хорошо освещён.
И вдруг человек в белом воротничке, сидящий передо мной, обратился ко мне:
„Я знаю тебя, ты — Шкловский!“
Я посмотрел, у него на груди заметил кусок синей материи. Такой знак носили сыщики, когда они стояли вокруг моей квартиры. И лицо человека узнал. Он стоял обыкновенно на углу.
Я и сейчас, когда пишу, охрип от волнения. А синюю ленточку хорошо помню, хотя больше ни от кого не слышал про чекистскую форму.
Я ответил: „Я — Виленчик, еду из плена. Вас не знаю, видите товарищей, я с ними жил в лагерях три года“.
Пленные не понимали, в чём дело, они думали, что вопрос идёт о праве проезда, кто-то рассеянно сказал сверху:
„Свой, отстань“.
Вагон был деревянный, освещённый, воздух в нём казался мне редким.
Я сказал шпику:
„Ну, раз познакомились, давай чай пить вместе, у меня есть сахар!“
Полез наверх, принёс мешок, положил, взял чайник, пошёл за кипятком в соседнее отделение и, ничего не думая, прошёл через весь вагон на площадку.
На площадке поставил чайник, ступил на подножку, прыгнул вперёд и побежал, больно ударяясь ногами о шпалы.
Пошёл по шоссе. Дело было у Клина.
Шёл, пришёл в деревню. Постучался. Впустили. Сказал, что отстал от поезда и что я работал в Австрии на цивильных работах и хочу купить полушубок из хорошей лёгкой овчины. Продали за 250 рублей.
Купил валенки, отдав за них свитер, который сейчас же послали в печь прожариваться. Вшей на мне было очень много.
Потом пил чай. Чай был из берёзового наплыва, без вкуса и запаха, один цвет. Такой наплыв можно варить хоть год, его не убудет.
И вот вернулся в Москву.
Взял лошадь, и везли меня к утру на соседнюю станцию к Москве.
Здесь сел на дачный поезд, доехал до Петровско-Разумовского и въехал в Москву на паровике. Он хорошо описан Паустовским, этот паровик.
В Москве был Горький, которого я знал по „Новой жизни“ и „Летописи“.
Пошёл к Алексею Максимовичу, он написал письмо к Якову Свердлову. Свердлов не заставил меня ждать в передней. Принял в большой комнате с целым ковром на полу.
Яков Свердлов оказался человеком молодым, одет в суконную куртку и кожаные брюки.
Это было во время разгона Уфимского совещания и появления группы Вольского. Свердлов принял меня без подозрительности, я сказал ему, что я не белый, он не стал расспрашивать и дал мне письмо на бланке Центрального Исполнительного Комитета, в письме он написал, что просит прекратить дело Шкловского.
В это время, ещё до попытки отъезда из Москвы, встретил Ларису Рейснер; она меня приняла хорошо и спросила, не могу ли я помочь ей отбить Фёдора Раскольникова из Ревеля. Познакомился с каким-то членом Реввоенсовета.
У меня была инерция, к большевикам я относился хорошо и согласился напасть на Ревель с броневиками, чтобы попытаться взять тюрьму.
Предприятие это не состоялось, потому что матросы, которые должны были ехать со мной (под командой Грицая), разъехались кто куда, а больше — в Ямбург за свининой.
Фёдора Раскольникова просто выменяли у англичан на что-то.
Пока же я с Рейснер поехал в Питер с каким-то фантастическим мандатом, ею подписанным.
Она была коммором, комиссаром морского Генерального штаба.
Одновременно с моим делом Горький выхлопотал от ЦК обещание выпустить бывших великих князей; он уже верил, что террор кончился, и думал, что великие князья будут у него работать в антикварной комиссии.
Но его обманули; в ту ночь, когда я ехал в Москву, великие князья были расстреляны петербургской Чека. Николай Михайлович при расстреле держал на руках котёнка.
Я приехал в Петербург, пошёл к Елене Стасовой в Смольный; она служила в Чека, и моё дело было у неё; я пришёл к ней в кабинет и передал ей записку. Стасова — худая блондинка очень интеллигентного вида. Хорошего вида. Она мне сказала, что она меня арестует и что записка Якова Свердлова не имеет силу приказа, так как Чека автономна, или, кажется, так сказала:
„Свердлов и я, оба мы члены партии, он мне не может приказать“.
Я сказал, что её не боюсь, вообще просил меня не запугивать. Стасова очень мило и деловито объяснила мне, что она меня не запугивает, а просто арестует. Но не арестовала, а выпустила, не спросив адреса и посоветовав не заходить к ней, а звонить по телефону. Вышел с мокрой спиной. Позвонил к ней через день, она мне сказала, что дело прекращено. Всё очень довольным голосом.
Таким образом, Чека хочет меня арестовать в 1922 году за то, что я делал в 1918 году, не принимая во внимание, что это дело прекращено амнистией по Саратовскому процессу и личной явкой меня самого. Давать же показания о своих прежних товарищах я не могу. У меня другая специальность.
В начале 1919 года я оказался в Питере».
Шкловский живёт в Петрограде странной, очень бурной и, кажется, очень счастливой жизнью.
Вокруг голод и война, а у Шкловского есть друзья, ученики, литература, и воздух наполнен надеждой, что они с друзьями объяснят мир слов.
Однако он запишет: «В конце зимы все решили бежать из Петербурга».
Но пока на дворе стоял 1919 год, и Шкловский записывал в том тексте, который потом составит «Сентиментальное путешествие»: «Осенью наступал Юденич».
В 1919 году Шкловский женился. Пишет об этом он несколько легкомысленно: «Я женился в 1919-м или 1920 году, при женитьбе принял фамилию жены Корди, но не выдержал характера и подписываюсь Шкловский».
Тут надо сделать оговорку.
Легко вывести из этой фразы много возмущений на тему морали и нравственности.
Это напрасно.
Во-первых, потому что мораль была отменена.
Да и брак был отменён — люди сходились и расходились. Причём не всегда легкомысленно, но очень редко осеняя себя датами и документами.
Во-вторых, об этом хорошо говорил в своих воспоминаниях филолог Чудаков.
Когда он спрашивал Шкловского о времени, была середина 1970-х годов, точнее — 20 июня 1975 года (если судить по записи Чудакова). Чудаков был умный человек и не только записывал остроты, как делали многие, но ещё записывал даты и последовательность событий.
И вот он оговаривается:
«Тут надлежит сразу разъяснить одно недоразумение. Ещё в 70-е годы пошли слухи, что Шкловский многое перезабыл, всё путает и т. д. (У нас почему-то очень торопятся стариков записывать в маразматики — с непонятным удовольствием.)
Свидетельствую: мы с М. Ч. [36] этого не заметили. А то впечатление возникало, видимо, потому, что неправильно ставились сами вопросы. В. Б. <Шкловский> говорил: „У меня все спрашивают, когда было первое заседание Опояза. А чёрт его знает!“… Вопрос некорректен во многих отношениях: что полагать началом (считать ли им первый сборник 1916 г., можно ли таковым посчитать обед, с какого числа участников считать это начало, называть ли обществом свободное содружество без списка и т. п.). Или спрашивали (я, например): какого числа вы уехали в Персию? Когда вернулись в Петроград? На это он отвечал: не помню. Даты вообще не были коньком Шкловского: думаю, на эти вопросы он и пятьдесят лет назад не ответил бы. В „Сентиментальном путешествии“ он признавался, что с трудом помнит порядок месяцев; в сохранившихся анкетах даже недавние даты — говоря его словами — „спокойно спутаны“. Я знаю только один случай за все годы нашего знакомства, когда он назвал дату.
— У Солженицына насчёт Севера — не его программа. Это из книги Менделеева „К познанию России“ 1893 года — я помню эту дату, потому что это год моего рождения» {52} .
36
Мариэтта Омаровна Чудакова (по рождению Хан-Магомедова) — жена А. Чудакова, литературовед, писатель, автор многих научных работ и книг, среди них «Мастерство Юрия Олеши», «Жизнеописание Михаила Булгакова», «Поэтика Михаила Зощенко», «Беседы об архивах».
Но время было не легкомысленное. Просто в нём не был создан новый обряд жизни, а старый перестал существовать. Документов было множество, и все они были грозные.
Семейное положение мало кого волновало.
Было много обобществлённого.
Но женитьба на Василисе Георгиевне Корди была не простым событием.
Василиса Корди была на три года старше Шкловского, родилась 14 января 1890 года. Фамилия эта греческая, и по преданию Корди были родом из Спарты.
В империи национальности тасуются быстро, и вот один из потомков приехавшего в Россию грека был уже акушером-гинекологом. Его дети рано остались сиротами — у домработницы оказалась открытая форма туберкулёза, от которого мать скончалась.