Виктория
Шрифт:
Виктория
Стемнело. В гостиной, куда все четверо перешли пить кофе, еще не зажигали огня. Маленький уголок, который хозяйка дома, баронесса Эйзендорф, кокетливо называла «своим убежищем», совсем потонул в темноте. Холеные латании, фениксы и филодендроны перепутались над головами сидящих, точно свод какой-то экзотической беседки. От красноватого света уличных фонарей их длинные листья бросали на потолок фантастически красивый, дрожащий узор. Из столовой, где еще горели свечи, бежала по полу, прорвавшись сквозь дверную щель, узкая и длинная светлая полоска, невольно притягивающая к себе глаза.
Сидевшие в «убежище» – две женщины и двое мужчин – составляли
– Ах, кстати, – сказала баронесса, закидывая назад голову и обращаясь к адвокату, – я совсем забыла вас поблагодарить за цветы, которые вы мне вчера прислали… прелестный букет!
Она в это время лежала на кушетке, усталая от шумно проведенного дня и отяжелевшая от шампанского, выпитого за обедом. Санин сидел сзади баронессы, облокотившись на спинку ее кушетки.
– Вы, должно быть, заснули там в уголку, monsieur Georges? – продолжала баронесса. – Вы слышите, что я говорю?
Санин лениво повернул к ней голову.
– Слышу, слышу… прелестный букет?.. Очень рад, если он вам понравился…
– Ах, я обожаю цветы! Что может быть лучше? И вы как будто бы угадали мой вкус: ландыши, фиалки и сирень… Все такие нежные, тонкие ароматы… Бэтси, ты любишь цветы?
– О да, конечно, – ответила Бэтси, тихо покачиваясь в большом вольтеровском кресле. – Но только мне больше нравятся одуряющие, нежные запахи… Например, я люблю цветы магнолии, померанцевые цветы… Они пахнут так сильно, так сладко, что у меня является желание их есть. Но все-таки любимый мой цветок – тубероза. Он меня опьяняет, точно гашиш… Когда я слишком долго слышу его аромат, мной овладевают какие-то необъяснимые, чудные галлюцинации… Потом, конечно, наступает головная боль.
– А вы, князь? Какой цветок вы любите больше всего? – спросила баронесса.
Князь, который более всего в мире заботился о том, чтобы его считали остряком, и который о каждой своей остроте предупреждал смехом, вдруг резко и отрывисто захохотал.
– Я совсем не люблю цветов. Я больше люблю самые плоды.
– Animal, que vous ^etes! [1] – воскликнула Бэтси и ударила Чхеидзе веером по руке. – Говорите серьезно.
В темноте послышался звук, похожий на поцелуй, и князь сказал приторным голосом, каким всегда «восточные человеки» говорят комплименты:
1
– Ну, что за животное! (фр.).
– Самый прекрасный цветок роза. Она похожа на вас, Бэтси.
Баронесса опять закинула голову, чтобы увидать Санина.
– А вы, monsieur Georges, отчего же не скажете, какой ваш любимый цветок? – спросила она.
– Мой цветок?
Санин задумался.
По лицу его вдруг скользнула какая-то не то грустная, не то нежная тень. По-видимому, он вспомнил что-то очень далекое.
– Нарцисс, – ответил он наконец.
– Нарцисс? Фи! Он такой вульгарный цветок.
– Нет, это цветок влюбленных. Знаете, как о нем говорят на Востоке?
И Санин произнес протяжным голосом:
Я шлю тебе нарцисс. По цвету листьев онПоходит на того, кто до смерти влюблен.В нем аромат, как в деве в час свиданья,И бледность юноши в минуту расставанья.– Это деликатный, наивный, задумчивый цветок. У него такой нежный, еле слышный, пряный запах. Он растет на бледно-зеленом хрупком стебле и, сорванный, вянет, не доживая до утра.
– Ах, боже мой, как чувствительно! – сказала насмешливо баронесса. – Вероятно, у вас с этим задумчивым цветком связаны какие-нибудь деликатные воспоминания?
– Как же. Есть и воспоминания.
– Расскажите, пожалуйста… Это, должно быть, забавно.
– Да, да, расскажите, monsieur Санин, – попросила Бэтси. – Это очень интересно.
– Да тут, собственно, и рассказывать-то нечего, – сказал Санин, подавляя притворную зевоту. – Просто – глупые воспоминания молодости… Я был студентом тогда и, конечно, сильно нуждался. Прочел я как-то в газетных объявлениях, что ищут на лето в отъезд репетитора-студента. Я и поехал в один крошечный уездный городишко, на юг России. Помню, что дорогою я все думал: каковы эти люди, с которыми мне придется провести целое лето? Стану ли я к ним в отношения члена семьи, или меня будут третировать, как «наемника»? О том семействе, куда я ехал, я знал только одно: что там есть гимназист приготовительного класса, которого я должен был подготовить к дальнейшему курсу.
Мой патрон встретил меня на вокзале, и встретил с таким теплым и простым радушием, что все мои опасения мигом рассеялись. Да и одна его наружность успокоила бы всякого. Он был один из тех людей, про которых Сервантес говорит: «Толстый – следовательно, добрый человек». Все в нем дышало неисчерпаемым добродушием, кротостью, здоровым юмором и хорошим аппетитом. Его звали Матвеем Кузьмичом. В городе он занимал место уездного врача. Лет ему было за пятьдесят и, пожалуй, сильно за пятьдесят.
По дороге с вокзала домой Матвей Кузьмич сказал мне:
– Я должен вас, батенька, об одной вещи предупредить (батенька – было его любимое, ласкательное обращение). Знаете, чтобы не вышло какой-нибудь этакой неприятности… Жена у меня – немая… Как родила второго ребенка – мертвого, так с тех пор и лишилась языка… Но слух у нее остался прекрасный… Так вот я и говорю, батенька, чтобы как-нибудь не этого… Ну, да вы меня сами понимаете.
Приехали мы. Одноэтажный домик, белый, под зеленой крышей, с чистенькими стеклами, самого веселого и приветливого вида. Большая терраса сплошь затянута зеленью дикого винограда. Глядя издали на такие дома, всегда почему-то чувствуется, что в них люди живут тихой и уютной жизнью.