Виленские коммунары
Шрифт:
Покончив с этим делом, Туркевич направился организовывать местные Советы по окрестным деревням. Меня он взял с собой. Сперва, правда, посылал меня одного, но я сказал, что денька два-три хотел бы походить с ним и поучиться. Он согласился…
И вот проводим мы митинг в деревне Александришки…
А тем временем на лесопильню приехал господин Энгельман, уполномоченный фирмы. Смотрит: завод не работает, рабочие сидят сложа руки, досок нет — все разобрали…
— Где механик Туркевич?
— Пошел на село
Он — к немцам. Немедленно последовал приказ: выловить большевика Туркевича, а заодно и его помощника. Пришли полицианты в Александришки…
А там у нас митинг в самом разгаре. Хата полна людей. Душно, тесно, накурено. Туркевич речь держит. Я сижу с карандашом.
Речи он произносил прекрасно. И революционные стихи вставлял в речь, чаще всего — белорусские, и читал их, как артист.
Руки все время в движении, то он их скрещивает, то разнимает, стучит кулаком в худую грудь. Голос громкий, чистый. И только добрался он до кульминационного момента:
Цяпер, брацця, мы з граніту,
Душа наша — з дынаміту,
Рука моцна, грудзь акута,—
Пара, брацця, парваць пута!..
как в хату шасть немцы-жандармы… Их было всего-то двое, но с карабинами, с гранатами. А мы — с голыми руками…
И митинг нам сорвали. Крестьян разогнали, нас с Туркевичем арестовали и повели…
Довели до Овсянишек, велели старосте запрягать коня. Туркевича привязали к правой оглобле, меня — к левой, сели, старосту посадили за возницу — и марш…
По деревне ехали шагом. А в поле мордастый жандарм пересел на место старосты и погнал кобылу во всю прыть. Кобыла бежит, и мы должны бежать, да по осенней грязи, Туркевич с больным сердцем, я — после испанки.
Мы, конечно, пробовали остановиться, протестовав кричали. Да где там… Жандармы просто издевались над нами. Мордастый — тот только и знал, что подстегивая кобылу и нас, то Туркевича, то меня.
Туркевич стал задыхаться.
— Ничего! — хрипел он. — Мы еще и на вас поездим
Я схватил с земли ком грязи, обернулся и на ходу запустил им в откормленную харю… Жаль, промахнулся, залепил всего старосту. А тот молчал, слово боялся пикнуть в нашу защиту. Тогда второй жандарм отнял вожжи и попридержал кобылу.
Встретился какой-то крестьянин с возом, — человек как человек, средних лет. А снял шапку перед нашими немцами поклонился по привычке…
Потом шли дети с книжками в котомках черея плечо, школьники, стало быть. Один закричал:
— Отвяжите вы их!
А какая-то старушка остановилась, сказала с укором:
— Что вы, ироды, делаете? Не совестно вам гоняти людей, как скотину?..
Гнали нас до самого Евья, то шибче, то потише, и только уже в местечке, на улице, поехали опять шагом. Возле комендатуры остановились.
Вышел комендант.
— А! Большевики! Бандиты! Расстрелять!
Нацарапал
Я сперва думал, что он дурака валяет. Но тут, признаюсь, пал духом: измучился ведь, пока гнали сюда. И все же человеческого достоинства не уронил, держался твердо.
А Туркевич закатил им скандал. Кричит, ругается, грозит, что за такое издевательство комендант и жандармы еще ответят перед виленскими солдатами.
Не знаю, то ли на его крик, то ли по своей воле, но члены солдатенрата пришли. На наше счастье, все трое — два поляка-познанца и один немец — спартаковцы.
Пришли, спрашивают:
— В чем дело?
Туркевич, волнуясь, но уже спокойнее, говорит:
— Мы — коммунисты. Готовили передачу власти Советам. А ваш кайзеровский комендант собирается нас за это расстрелять…
Один познанец как закричит:
— Кайзера нет! Коменданта нет! Кого расстрелять?
Схватил стоявшую в углу винтовку — и коменданта на мушку. Тот покраснел, но записку изорвал.
Нас отпустили…
Вернулись на лесопильню. Видим — пока нас не было, деревенские успели все разобрать. Рабочие отказываются выходить на работу и требуют у Энгельмана расчета.
Мы собрали свои манатки — и в Вильно.
Пришли на Воронью, а там еще шумнее. Вооружаются…
Товарищ Ром тут же отправил Туркевича на работу в Гродно, откуда он должен был снова поехать по деревням.
VI
БОЛТОВНЯ
А я пока что остался в Вильно, так как снова почувствовал себя плохо: простудился. Думал, скоро поправлюсь, но на этот раз хворь так прижала, что уже не одну ночь, а несколько ночей был близок к кончине. Испанка дала осложнение, — видимо, слишком рано поднялся. Измучил кашель, в ухе нестерпимо болело, я даже зубами скрежетал. Стал харкать кровью, и доктор испугался, нет ли у меня чахотки. В то время доктора еще плохо разбирались в испанке.
Выходила меня Юзя. Ее отец и тут не признался, что припрятывает деньги, и она отнесла на барахолку одну из своих двух последних юбок — надумала напоить меня горячим молоком с остатками привезенного моим отцом сахара.
Отец тоже испугался и о наших спорах забыл. Приволок ко мне доктора-очкарика, черноволосого, длинного, как жердь, своего же меньшевика-интернационалиста, товарища Ш. Стал приносить мне бульоны из столовки. Купил хлеба.
Вскоре я поправился, но до того ослабел, что в первые дни еле держался на ногах. Снова пришлось лечь — правда, теперь ненадолго. Страшная болезнь — испанка. Многих она тогда доконала.