Вишера. Перчатка или КР-2
Шрифт:
Теперь он без копейки денег жил на этой проклятой Колыме, где враги народа работать не хотят.
Меня, прошедшего тот же ад, только снизу, от забоя, от тачки и кайла, — а Быстров знал об этом и видел — наша история пишется вполне открыто на лицах, на телах, — хотел бы меня побить, но у него не было власти.
Вопрос о черной и белой работе — единственная острота — Быстровым мне был задан вторично, — ведь я уже отвечал на него весной. Но Быстров забыл. А может — не забыл, а нарочно повторил, наслаждаясь возможностью задать этот вопрос. Кому и где он его задавал раньше?
А может быть, я все это
Может быть, весь Быстров — это только мой воспаленный мозг, который не хочет прощать ничего.
Словом, я получил новую работу — помощником топографа, вернее, реечником.
В Черноозерский угольный район приехал вольный топограф. Комсомолец, журналист ишимской газеты, Иван Николаевич Босых, мой однолеток, был осужден по пятьдесят восьмой, пункт 10, — на три года, а не на пять, как я. Осужден значительно раньше меня, еще в тридцать шестом году, и тогда же привезен на Колыму. Тридцать восьмой, так же, как и я, он провел в забоях, в больнице, «доплывал», но, к собственному его удивлению, остался жив и даже получил документы на выезд. Сейчас он здесь для кратковременной работы — сделать топографическую «привязку» Черноозерского района для Магадана.
Вот я и буду его работником, буду таскать рейку, теодолит. Если нужно будет два реечника, будем брать еще рабочего. Но все, что можно, будем делать вдвоем.
Я из-за своей слабости не мог таскать теодолита на плечах, но Иван Николаевич Босых таскал теодолит сам. Я таскал только рейку, но и рейка мне была тяжела, пока я не привык.
В это время острый голод, голод золотого прииска уже прошел — но жадность осталась прежней, я по-прежнему съедал все, что мог увидеть и достать рукой.
Когда мы вышли первый раз на работу и сели в тайге отдохнуть, Иван Николаевич развернул сверток с едой — для меня. Мне это не понадобилось, хотя я и не стеснялся, пощипал печенье, масло и хлеб. Иван Николаевич удивился моей скромности, но я объяснил, в чем дело.
Коренной сибиряк, обладатель классического русского имени — Иван Николаевич Босых пытался у меня найти ответ на неразрешимые вопросы.
Было ясно, что топограф — не стукач. Для тридцать восьмого года никаких стукачей не надо — все делалось помимо воли стукачей, в силу более высших законов человеческого общества.
— Ты обращался к врачам, когда ты заболел?
— Нет, я боялся фельдшера прииска «Партизан» Легкодуха. Доплывающих он не спасал.
— А хозяином моей судьбы на Утиной был доктор Беридзе. У врачей-колымчан могут быть два вида преступления — преступление действием, когда врач направляет в штрафзону под пули, — ведь юридически без санкции врачей не обходится ни один акт об отказе от работы. Это — один род преступления врачей на Колыме.
Другой род врачебных преступлений — это преступление бездействием. В случае с Беридзе было преступление бездействием. Он ничего не сделал, чтобы мне помочь, смотрел на мои жалобы равнодушно. Я превратился в доходягу, но не успел умереть. «Почему мы с тобой выжили? — спрашивал Иван Николаевич. — Потому что мы — журналисты». В таком объяснении есть резон. Мы умеем цепляться за жизнь до конца.
— Мне кажется, это свойственно более всего животным, а не журналистам.
— Ну нет. Животные
Я не спорил. Я все это и сам знал. Что лошадь на севере умирает, не выдерживая сезона в золотом забое, что собака подыхает на человеческом пайке.
В другой раз Иван Николаевич поднимал семейные проблемы.
— Я холост. Отец мой погиб в гражданскую войну. Мать умерла, пока я был в заключении. Мне некому передать ни свою ненависть, ни свою любовь, ни свои знания. Но у меня есть брат, младший брат. Он верит в меня, как в бога. Вот я и живу, чтобы добраться до Большой земли, до города Ишима — войти в нашу квартиру, улица Воронцова, два, — посмотреть в глаза брату и открыть ему всю правду. Понял?
— Да, — сказал я, — это — стоящая цель.
Каждый день, а дней было очень много — более месяца, Иван Николаевич приносил мне еду свою — она ничем не отличалась от нашего полярного пайка, и я, чтобы не обидеть топографа, ел вместе с ним его хлеб и масло.
Даже свой спирт — вольным давали спирт — Босых приносил мне.
— Я — не пью.
Я пил. Но спирт этот был такой пониженной крепости после того, как прошел несколько складов, несколько начальников, что Босых ничем не рисковал. Это была почти вода.
В тридцать седьмом году летом Босых был на «Партизане» несколько дней — еще в берзинские времена — и присутствовал при аресте знаменитой бригады Герасимова. Это — таинственное дело, о котором мало кто знает. Когда меня привезли на «Партизан» 14 августа 1937 года и поместили в брезентовой палатке, — напротив нашей палатки был низкий деревянный бревенчатый барак-полуземлянка, где двери висели на одной петле. Петли у дверей на Колыме не железные, а из куска автомобильной шины. Старожилы объяснили мне, что в этом бараке жила бригада Герасимова — семьдесят пять человек не работающих вовсе троцкистов.
Еще в тридцать шестом году бригада провела ряд голодовок и добилась от Москвы разрешения не работать, получая «производственный» паек, а не штрафной. Питание тогда имело четыре «категории» — лагерь использовал философскую терминологию в самых неподходящих местах: «стахановская» — при выполнении нормы на 130 % и выше — 1000 граммов хлеба, «ударная» — от 110 до 130 % — 800 граммов хлеба, производственная — 90 — 100 % — 600 граммов хлеба, штрафная — 300 граммов хлеба. Отказчики переводились в мое время на штрафной паек, хлеб и воду. Но так было не всегда.
Борьба шла в тридцать пятом и тридцать шестом годах — и рядом голодовок троцкисты прииска «Партизан» добились узаконенных 600 граммов.
Их лишали ларьков, выписок, но не заставляли работать. Самое главное тут — отопление, десять месяцев зимы на Колыме. Им разрешали ездить за дровами для себя и для всего лагеря. Вот на таких кондициях бригада Герасимова и существовала на приисках «Партизана».
Если кто-нибудь в любой час суток любого времени года заявлял о желании перейти в «нормальную» бригаду — его сейчас же переводили. И с другой стороны — любой отказчик от работы прямо с развода мог идти не просто в РУР, или штрафную роту, или в изолятор — а в бригаду Герасимова. Весной 1937 года в бараке этом жило семьдесят пять человек. В одну из ночей этой весны все они были увезены на Серпантинную в тогдашнюю следственную тюрьму Северного горного управления.