Вишера. Перчатка или КР-2
Шрифт:
— Прелесть какая, — сказал я, расставляя фигурки на фанерной доске. Это были шахматы тончайшей, ювелирной работы. Игра на тему «Смутное время в России». Польские жолнеры и казаки окружали высокую фигуру первого самозванца — короля белых. У белого ферзя были резкие, энергичные черты Марины Мнишек. Гетман Сапега и Радзивилл стояли на доске как офицеры самозванца. Черные стояли на доске как в монашеской одежде — митрополит Филарет возглавлял их. Пересвет и Ослябя в латах поверх иноческих ряс держали короткие обнаженные мечи. Башни Троице-Сергиева стояли на полях a8 и h8.
— Прелесть и есть.
— Только, — сказал я, — историческая неточность: первый самозванец не осаждал Лавры.
— Да-да, — сказал доктор, — вы правы. А не казалось ли вам странным, что до сих пор история не знает, кто такой был первый самозванец, Гришка Отрепьев?
— Это лишь одна из многих гипотез, причем не очень вероятная. Пушкинская, правда. Борис Годунов тоже был не таким, как у Пушкина. Вот роль поэта, драматурга, романиста, композитора, скульптора. Им принадлежит толкование события. Это — девятнадцатый век с его жаждой объяснения необъяснимого. В половине двадцатого века документ вытеснил бы всё. И верили бы только документу.
— Есть письмо самозванца.
— Да, царевич Дмитрий показал, что он был культурный человек, грамотный государь, достойный лучших царей на русском престоле.
— И все же, кто он? Никто не знает, кто был русский государь. Вот что такое польская тайна. Бессилие историков. Стыдная вещь. Если бы дело было в Германии — где-нибудь да нашлись бы документы. Немцы любят документы. А высокие хозяева самозванца хорошо знали, как хранится тайна. Сколько людей убито — из тех, кто прикоснулся к этой тайне.
— Вы преувеличиваете, доктор Кузьменко, отрицая наши способности хранить тайну.
— Ничуть не отрицаю. Разве смерть Осипа Мандельштама не тайна? Где и когда он умер? Есть сто свидетелей его смерти от побоев, от голода и холода — в обстоятельствах смерти расхождений нет, — и каждый из ста сочиняет свой рассказ, свою легенду. А смерть сына Германа Лопатина, убитого только за то, что он сын Германа Лопатина? Его следы ищут тридцать лет. Родственникам бывших партийных вождей вроде Бухарина, Рыкова выдали справки о смерти, справки эти растянуты на многие годы от тридцать седьмого до сорок пятого. Но никто и нигде не встречался с этими людьми после тридцать седьмого или тридцать восьмого года. Все эти справки — для утешения родственников. Сроки смерти произвольные. Вернее будет предположить, что все они расстреляны не позже тридцать восьмого года в подвалах Москвы.
— Мне кажется…
— А вы помните Кулагина?
— Скульптора?
— Да! Он исчез бесследно, когда многие исчезали. Он исчез под чужой фамилией, смененной в лагере на номер. А номер был вновь сменен на третью фамилию.
— Слышал о таких штуках, — сказал я.
— Вот эти шахматы его работы. Кулагин сделал их в Бутырской тюрьме из хлеба в тридцать седьмом году. Все арестанты, сидевшие в кулагинской камере, жевали часами хлеб. Тут важно было уловить момент, когда слюна и разжеванный хлеб вступят в какое-то уникальное соединение, об этом судил сам мастер, его удача — вынуть изо рта тесто, готовое принять любую форму под пальцами Кулагина и затвердеть навеки, как цемент египетских пирамид.
Две игры Кулагин так сделал. Вторая — «Завоевание Мексики Кортесом». Мексиканское смутное
— Тут не хватает двух фигур, — сказал я. — Черного ферзя и белой ладьи.
— Я знаю, — сказал Кузьменко. — Ладьи нет вовсе, а черный ферзь — у него нет головы — заперт в моем письменном столе. Так я до сих пор и не знаю, кто из черных защитников Лавры Смутного времени был ферзем.
Алиментарная дистрофия — страшная штука. Только после ленинградской блокады эту болезнь в наших лагерях назвали ее настоящим именем. А то ставили диагноз: полиавитаминоз, пеллагра, исхудание на почве дизентерии. И так далее. Тоже погоня за тайной. За тайной арестантской смерти. Врачам было запрещено говорить и писать о голоде в официальных документах, в истории болезни, на конференциях, на курсах повышения квалификации.
— Я знаю.
— Кулагин был высоким грузным человеком. Когда его привезли в больницу, он весил сорок килограммов — вес костей и кожи. Необратимая фаза алиментарной дистрофии.
У всех голодающих в какой-то тяжелый час наступает помрачение сознания, логический сдвиг, деменция, одно из «Д» знаменитой колымской триады «Д» — деменция, диаррея, дистрофия… Вы знаете, что такое деменция?
— Безумие?
— Да, да, безумие, приобретенное безумие, приобретенное слабоумие. Когда Кулагина привезли, я, врач, сразу понял, что признаки деменции новый больной обнаружил давно… Кулагин не пришел в себя до смерти. С ним был мешочек с шахматами, которые выдержали все — и дезинфекцию, и блатарскую жадность.
Кулагин съел, иссосал, проглотил белую ладью, откусил, отломил, проглотил голову черного ферзя. И только мычал, когда санитары попытались взять у Кулагина мешочек из рук. Мне кажется, он хотел проглотить свою работу, просто чтобы уничтожить, стереть свой след с земли.
На несколько месяцев раньше надо было начинать глотать шахматные фигурки. Они спасли бы Кулагина.
— Но нужно ли было ему спасение?
— Я не велел доставать ладью из желудка. Во время вскрытия это можно было сделать. И голову ферзя также… Поэтому эта игра, эта партия без двух фигур. Ваш ход, маэстро.
— Нет, — сказал я. — Мне что-то расхотелось…
1967
Человек с парохода
— Пишите, Крист, пишите, — говорил пожилой усталый врач.
Был третий час утра, гора окурков росла на столе в процедурной. На стеклах окон налип мохнатый толстый лед. Сиреневый махорочный туман наполнял комнату, но открыть форточку и проветрить кабинет не было времени. Мы начали работу вчера в восемь вечера, и конца ей не было. Врач курил папиросу за папиросой, быстро свертывая «флотские», отрывая листы от газеты. Либо — если хотел чуть отдохнуть — вертел «козью ножку». По-крестьянски обгоревшие в махорочном дыму пальцы мелькали перед моими глазами, чернильница-непроливайка стучала, как швейная машинка. Силы врача были на исходе — глаза его слипались, ни «козьи ножки», ни «флотские» не могли победить усталость.