Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
Шрифт:
Неуловимо меняя текучие формы, громоздились и рушились облачные лавины за помрачневшей рекой, пророча ветреный день и затяжное ненастье.
Петефи зашел в «Пильвакс» забрать почту. Избегая разговоров и встреч, забился к себе в каморку. Зажег лампу, хоть за окном не остыл раскаленный металл облаков. Вооружился разрезальным ножом. Из пакетов высыпались на ветхое одеяло газеты, журналы, заботливо подклеенные вырезки. Жизнь, от которой он пытался укрыться на неких пригрезившихся высотах, настигла его, схватила за горло и грубо повлекла за собой. Болезненным мерцанием заколотилось сердце, и знакомый, отчаяние
Как он был самонадеянно слеп, воображая себя любимым, признанным венгерской нацией поэтом! Если верить этой анонимно присланной подборке, не было в Пеште более жалкого, более ненавидимого существа, чем он, Шандор Петефи, пошлый, безграмотный литератор.
Пытаясь хоть как-то разобраться в сплошном потоке брани, внезапно обрушенной на его бедную голову, почти ослепший в это мгновение поэт разложил вырезки на своем сиротливом ложе. Забрезжила некая система, и в разноголосице хулы просветилась упрямая линия. «Они хотят убить меня, — подумал он мимолетно, — и, может быть, они уже убили меня».
С обостренностью затравленного животного, обложенного со всех сторон, и с немыслимой быстротой загнанного на край обрыва беглеца, у которого нет времени на передышку, он схватывал на лету перекличку разудалой погони. Непостижимым чувством различал под градом ударов направление жаливших его стрел. Постепенно ему стали слышаться голоса. Живые голоса хорошо знакомых людей, устроивших эту лихую облаву.
— Не может приподняться над собственной персоной, — язвил Надашки, редактор «Хондерю». — Не способен обобщить чувства, придать им идеальную форму и вообще, говоря попросту, больше, чем надо, занят собой. Он не только не желает прикрыть свое «я», по, напротив, выпячивает его напоказ. Оно, конечно, простительно, ежели сделано со вкусом и в веселом тоне. Отдельные его вирши могут сойти за стишки, но более высокие критерии поэзии к ним, бесспорно, неприменимы. То ли дело легенды Шуйански, сонеты Хиадора. Это джентльмен европейский, образованный, не то что наш пиит, который за пределами узкого духовного мирка собственной родины ничего не знает.
Что ж, старый англоман Надашки хоть оставлял за ним знание родины, а это немало, это, если подумать, невольная похвала. Молодые, не ведающие ни чести, ни жалости националисты отказывали ему даже в этом.
— Кто дал ему право говорить от имени венгерской нации? — восклицали они, не ведая в самонадеянном невежестве, что это право с рожденья получает каждый человек.
Но не до споров, не до полемики было с затопившей каморку разноголосицей. Не к дуэли склонялось дело, но к убийству, к омерзительному самосуду. Половицы скользкими стали от черных кровавых сгустков и на белых стенах, как звезды, алые брызги зажглись.
— Некоторые молодые поэты сквернословят, — перекрывая задышливую возню расправы, визжал Дарданус (поэт знал, что за этим псевдонимом скрывался Помпери, пописывающий в «Элеткепек»). [38] — Они пользуются такими словесными красотами, которые едва ли терпимы даже у пастушьего костра, но в поэзии поистине скандалезны.
— Маленький кудлатый паренек, на которого наговаривают, будто он великий человек, — вторил с ухмылкой критик Хорват.
И уже над затоптанным, над оглушенным изгалялся его коллега Часар, разбрызгивая слюну:
38
«Картины жизни».
— Народ — не то же, что бетяры — разбойники, отбросы нации. Даже полуобразованный читатель с возмущением отбросит от себя подобную нелепицу. Времени жаль на такое.
Все порождения ада сомкнулись вокруг поэта. Чудовищные рыла оскалили клыки. Но их подпирали все новые толпы, спеша на пир. Раскачивая кресты на могилах, стоймя вставали гробы, рушились прогнившие доски, и в клубах трухи выступали вперед душегубы, проткнутые колами, выкатывались раздутые вампиры. Хула, глумления, проклятия слились в неразличимый вой. И только пронзительный писк прорывался от инфернальных ангелков, которыми тешились ведьмы, от синюшных зародышей, не поднаторевших еще в королевской потехе.
— «Витязь Янош» — недурная, но скучная народная сказочка, которую, возможно, младенцы душой и телом будут слушать с превеликой радостью, — заявлял о себе из реторты один.
— «Кипарисовый венок» — пренебрежение внешней формой, — откликался другой из горшка.
Хоть бы «Венок» не тронули, но нет — прошлись по рубцам, едва затянувшимся пленкой. Не надо было печатать, наводить упырей на свежий могильный холмик. Того и гляди, восстанет из-под тяжкой плиты Владек граф Дракула и, расшвыряв латными наколенниками завывающую мелюзгу, жадно потянется к белой вуали…
Петефи смахнул с кровати разноформатные листки. Они были напитаны ядом, к ним отвратительно было прикасаться руками. Но и расстаться с ними было трудно, словно с зазубренным наконечником, застрявшим меж ребер. Неверное движение отзывалось кровотечением и болью. Напрасно он поспешил растопить печурку. Недоставало духу спалить набранную где петитом, где нонпарелью мерзость.
Самым пакостным, самым упорным гонителем проявил себя Себерени, школьный товарищ, которому Петефи открыл дорогу в литературу и в «Пильвакс». Этот ненавидел сильнее всех и неутихающей завистью вновь и вновь распалял свою злобу.
Во всех своих публикациях, мелких, дешевых, смердящих, он спешил раскрыть, и обязательно в скобках, истинную фамилию поэта. Это было основой его филиппик, от которых исходило шипение гробовой змеи. Перепевая одно и то же, он клеймил «трактирные стихи» своего бывшего однокашника и поносил его незадачливого отца. Петефи, который был всего лишь бродячим актером, чем не переставал гордиться, неожиданно узнал о себе много нового, ибо Себерени поочередно назвал его лесным бродягой, крикуном, лгуном, наглецом и, видимо, исчерпав перечень ругательств, мелким предметом редакционной мебели.
Неожиданно это успокоило поэта. Сжавшая сердце костлявая рука чуточку ослабила свою мертвящую хватку. Облыжная ругань была столь чрезмерна, что походила на славу. Ее не стоило принимать всерьез. По-настоящему обидно было другое: молчание великих. Они не могли не знать про потоки помоев, которые день за днем изливала на Петефи литературная критика. Но никто из них не вступился, не сказал своего веского слова. Предпочли уклониться, выждать. Даже Вёрёшмарти, даже он — наставник и крестный отец.