Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
Шрифт:
— Откуда тогда пошел слух?
— Да, видимо, сам граф рассказал, как было дело.
— И верно, сам граф… Как просто, — Фукс неожиданно зевнул и сладко потянулся. — На той неделе что-то уже должно найтись? Допустим, лошади и часть денег.
— Не, патрон. — Банди неловко переступил ножищами. — Деньги вряд ли найдутся…
— Это еще почему? — грозно нахмурился начальник.
— Ребят жалко, уж очень старались… Да и где это видано, чтоб полиция возвращала деньги?
— И в самом деле. Такое, чего доброго, на подозрение наведет, — ухмыльнулся Фукс. — О поимке одного из соучастников ты официально доложишь мне, скажем, накануне дня святого Матиаша… Успеешь?
— Успею, патрон. Сегодня утром ребята взяли Черного Габора, за ним много грехов. Его нашли
— Mitgefangen, mitgehangen, [49] — пробормотал Фукс и еще раз потянулся. — До чего же устал я сегодня!..
В день святого Матиаша, который в народе зовут «ледокольным», ибо к нему приурочено таяние льда, суд, продолжавшийся около часа, вынес приговор налетчикам, задержанным в связи с дерзким ограблением графа Каройи. И хоть оба упорно отрицали свою вину, улики явно свидетельствовали против них. Полиция, обнаружившая поблизости от злополучного сеновала, в котором укрывались бетяры, краденых лошадей, могла торжествовать победу. Вот и получилось, что первому налетчику, с учетом предыдущих деяний, судьба уготовила петлю, второму же — только пятнадцать лет каторги. Однако, по личному ходатайству отца провинциала Общества Иисуса, наместник смягчил приговор, и Черный Габор получил ровно столько же, сколько ни в чем не повинный бродяга. Напрасно тот твердил о своей непричастности и называл свидетелей алиби. На его беду, граф уверенно опознал обоих обвиняемых, несмотря на то, что надругавшиеся над ним бандиты, как он сам заявил на суде, были в масках.
49
Вместе пойманы, вместе повесят (нем.).
Справедливость, таким образом, восторжествовала, но начавшееся через две недели после «ледокольного» Матиаша таяние отсрочило исполнение приговора. Пока не вскрылся Дунай и не спало весеннее половодье, надолго разделившее левый и правый берега, преступники сидели в Будайской крепости. Вместе с порядочными людьми, застрявшими в Буде, они ждали, впрочем без особого нетерпения, часа, когда будет наведен наплавной мост.
19
В типографии, где печатался «Пешти диватлап», журнал Имре Вахота, тоже в ожидании переправы громоздились аккуратно перевязанные бечевкой кипы. Будайские подписчики уже вовсю читали журнал, а пештские даже не подозревали, какой сюрприз преподнес им господин редактор, отважный человек и пламенный патриот.
— Я убью его! — вне себя от гнева и отчаяния выкрикнул Петефи, когда увидел наконец свое давно позабытое стихотворение на первой странице журнала.
Терзая и комкая бумагу, он упал на кровать и зарылся лицом в подушку. Плечи его сотрясали рыдания, но глаза оставались сухими. Казалось, что большего унижения он еще не переживал, не умирал так, как сейчас, от смертельного оскорбления, потрясшего, перевернувшего все существо. Мир рушился, разламываясь на отвратительные разрушенные гнилью куски. Невозможным казалось думать, смотреть, дышать, когда существует такая подлость. Рождение и жизнь человека, его мечты и стремление к идеалу предстали жалким фарсом, который разыгрывал циничный до мозга костей кукловод. Каким же неисчерпаемым запасом наивной чистоты должен обладать человек, если гонимый, затравленный с детства поэт обнаружил в себе вдруг такую незащищенность! Оказывается, он жестоко ошибся, когда уверовал в то, что измерил мыслью и чувством глубины низости. Они разверзлись теперь беспредельно, и нет у него оружия для борьбы. Он снова гол и безоружен перед чудовищной машиной, сминающей, словно кузнечный пресс, высокие стремления. Зачем жить, если в мире безраздельно царят ложь и животная жалкая подлость.
— Но прежде я все-таки убью его! — простонал поэт.
Мозг горел, перед глазами метались черные мошки, в пересохшей гортани холодел ядовитый металл. Пошатываясь и сжимая виски, он поднялся и приблизился к Мору Йокаи.
— Я знаю, у тебя есть ящик с пистолетами. — Голос сел и слова звучали невнятно.
— Не безумствуй. — Мор поднял с пола журнал и машинально попытался разгладить скомканные страницы. — Хочешь сесть из-за этого негодяя в тюрьму?
— Я вызову его на дуэль!
— Разве с такими стреляются, Шандор? Он и не примет твоего вызова, я уверен.
— Но что делать? Что делать, брат? Надо же хоть что-то сделать!
— Все уже сделано, к сожалению, будем смотреть фактам в лицо. Нам нанесли подлейший удар, но нацелен он верно, помяни мое слово. «Обществу десяти» конец, нужно жить дальше.
— Думаешь, они поверят? — тоскливо спросил Петефи, прижимаясь лбом к холодному стеклу. — Я же им все расскажу.
— Кое-кто все равно поверит, но, даже если останется просто сомнение, прежнему доверию не вернуться. А сомнение останется, я точно знаю.
— Но ты-то хоть веришь, что я абсолютно к этому непричастен? О господи, лучше б мне умереть! Какая тоска!
— Разве я пришел бы к тебе, если б хоть чуточку сомневался? — печально улыбнулся Йокаи. — О, Вахот знал, что делал! Он намеренно выставил всех вас обманщиками и отступниками. Особенно тебя, потому что твое стихотворение уже переписывают из альбома в альбом по всей Венгрии. Какой иезуитский маневр!
— Я навеки растоптан и проклят!
— Нет, не отчаивайся. Пройдет немного времени, и все разъяснится. Это только так кажется, что ложь сильнее правды. Правда не погибает, она остается и выходит наружу. Людей нельзя обмануть надолго, ибо ложь иссякает быстро, она постоянно нуждается в новой лжи.
— Рассуждать, конечно, просто, — Петефи почти не слушал товарища. — Ах, боюсь, что мы напрасно теряем время. Необходимо срочно созвать всех наших!
— Всех созвать не удастся, — тихо промолвил Йокаи. — Подозреваю, что придут не все. А ты слишком горд и нетерпелив, чтобы убедительно объясниться.
— Объясниться? Разве одного моего слова недостаточно? Мне не в чем оправдываться! Я и знать не хочу лжеединомышленников, могущих уверовать в клевету!
— Вот так всегда. — Йокаи разжал пальцы, и сенсационный выпуск «Пешти диватлап» упал в корзину с макулатурой. — Думаешь, тебя одного наделила природа гордостью испанского гранда? Гонор на гонор, как клинок на клинок. Ничего не получится, кроме звона. О, если бы вы все больше внимали доводам рассудка…
— О каких доводах ты говоришь, когда задета честь?! Единственное, что у меня осталось. Стоит только поставить ее под сомнение, и я онемею как поэт, исчезну как венгерский патриот. Честь — это неизмеримо больше, чем я, чем ты, чем все мы! В противном случае мы вынуждены будем признать, что миром правит подлость. Мне нестерпима даже такая мысль!
— Разве я спорю с тобой? — Йокаи с тревогой взглянул на горящее, как в лихорадке, лицо поэта. — Успокойся. Не растравляй себя.
— Да, ты не споришь. Твоему спокойствию может лишь позавидовать безумец, подобный мне. — Шандор едва ли сознавал, что говорит. — И с таким холодным спокойствием, с такой самодовольной рассудочностью ты собираешься делать революцию?
— Ты задался целью обидеть меня, Шандор? Подумай прежде, с кем ты останешься.
— Я готов даже к полному одиночеству, лишь бы со мной была моя честь. Революции нужны витязи — фанатики чести.
— Ты невменяем, Шандор, и я оставлю тебя, иначе мы в самом деле рассоримся. Зайду вечером, когда ты немного остынешь. Успокойся и, умоляю, не делай глупостей.
Мор Йокаи внезапно ощутил себя виноватым, не мог понять лишь, в чем именно, и страдал от этого неясными угрызениями. Последние, сорвавшиеся в полубезумном отчаянии слова задели его за живое. Он проникся их глубиной и точностью, силясь осознать, чем и как они рождены: озарением, страданием или тем и другим вместе? Он, как, впрочем, и сам Петефи, не мог знать, что девять лет назад, в непроглядную зимнюю ночь, когда пурга сметала уже ненужную солому возле дома, где закрыл глаза свои Пушкин, почти те же слова вылетели из-под пера юного Лермонтова.