Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
Шрифт:
Бросив на руки швейцара шинель, как на крыльях, взлетел он по беломраморной лестнице и едва не задохнулся от бешенства, когда какой-то безымянный чиновник неведомых кровей предложил обождать. Кому ждать?! Ему, Кауницу?! Что ж, он может и обождать, если того требуют высшие интересы.
Сидеть недоставало спокойствия. Он ходил, меря пустую гулкую залу шагами, нетерпеливо ломал пальцы. Его холодное, иссеченное дуэльными шрамами лицо передергивала недобрая улыбка.
Входили и выходили посетители, носились курьеры, а он ждал, прислушиваясь к простуженному бою напольных часов.
Ждал…
27
Какие
Красен был на закате замок Телеки в Колто в окружении буковых рощ. Алебастровым глянцем леденили его безвоздушные лунные ночи. И били фонтаны под рыданья цыганских скрипок, и фейерверк осыпался над гребнями, над вогнутыми скатами чешуйчатых крыш.
Петефи бросало то в жар, то в холод. Вещая струна дрожала на самой высокой ноте, почти за гранью слуха, натянутая сверх предела. Юлия измучила его ненужным кокетством. Невдомек было, что она ученически следует некой надуманной линии, копирует чей-то расплывчатый образ, вычитанный из книг. Покорный, затравленный, но всегда настороже, всегда готовый к бунту, он угрюмо приноравливался к ее капризам, принимая за чистую монету поверхностную игру.
Он требовал окончательного ответа, она уклонялась с умудренной улыбкой, корила его мнимым непостоянством, доводила до яростной вспышки внезапной шалостью, ветреной детской жестокостью. В этой любви, родившейся из одной лишь любовной жажды, оба словно следовали наигранной, набившей оскомину пьеске. Но что с того? Избитые звуки жалили с первозданной остротой, испытанные пассажи с безотказной верностью дергали нужные нити.
Петефи не догадывался, что Юлия инстинктивно сопротивляется закружившему ее смерчу, что не дано ей вынести и этот накал, и эту трагическую, словно от смерти вблизи, целеустремленность. Она не могла опомниться, разобраться, откуда налетело такое, он совершенно измучил ее непонятной серьезностью — ведь любовь — это радость и легкость, — извел ежедневными вымогательствами решения. Она была внутренне не готова, не хотела форсированного финала, наконец, просто противилась из упрямства. Но не отталкивала, удерживала на краю. Кто был палачом, а кто — жертвой? Разнообразны вариации вечной простенькой темы. Напрасно поэт говорил о Петрарке и Данте, ощущая причастность свою к их тяжкому бремени, к беспримерному дару природы. Маленькой женщине все это было просто не нужно. Она могла довольствоваться лишь блеском самородка, и поэт, сам того не сознавая, был тоже низведен до заурядной роли. Безотказное чутье актера, пусть статиста бродячих театров, предостерегало, тревожило, слух стилиста коробила узость реприз, а он все приписывал страданиям неразделенной любви. Мучился и добивался ответа, но маленькая фея не спешила впустить его в заколдованную страну.
Пока Юлия оставалась в Надь-Карое, Петефи не спускал стерегущих, тоскующих глаз с садовой решетки. Едва среди деревьев, бросающих длинные вечерние тени, показывалась белая фигура — порой он ошибался, принимая за Юлию Мари, — спешил к заветной калитке. И все опять начиналось сначала. «И мы вовек друг друга не найдем. К чему же медлить? Носит век во чреве грядущие божественные дни, — дни роковые жизни или смерти…»
Он не мог объяснить ей, что чувствует, и она не понимала его. Упорство знания наталкивалось на упрямство инстинкта.
Стихи — теперь он писал запоем — не приносили более облегчения. Роковое предвосхищение, прокатывающееся в них явственным эхом, начинало пугать творца. Он и сам не понимал, что грезилось впереди. «Я мчусь, подхвачен бешеным потоком, и чувствую, что нет пути назад… О, как влечет он, до чего глубок он! Я утону! Звонарь, ударь в набат!»
Затем Юлию увезли в Эрдёдский замок, и кончилась ежевечерняя сладкая мука. Теперь она вспоминалась почти как безоблачное счастье. Чреватая зловещей неопределенностью разлука казалась и вовсе непереносимой. Петефи еле дождался ближайшей субботы. Понукаемый им ямщик чуть не загнал лошадей. Дни и недели проходили словно в угаре. Поэт не замечал, что ест, что пьет, не запоминал встреч, разговоров. Жил ради гонки в открытой пролетке по сатмарским проселкам. Только когда над багряными кущами буков показывались круглые облупленные башни старого замка, он немного успокаивался, приходил в себя.
Каждой порой впивал, чуть не плача от счастья, ускользающий ласковый взгляд, и кружевные оборочки, и руку в перчатке, задумчиво брошенную на окаймленный перильцами борт лодки, и дорогое отражение, колеблемое в зеленой воде озера. И опять повторялось по нарастающей: прогулка в саду на замковых террасах, стихи в ее честь под неумолчный шум водяной мельницы, ревнивые расспросы, очередное объяснение, бурный разрыв и белый платок в окне старой башни, помнящей о легендарных рыцарских временах.
Он долго видел этот платок, удаляясь навсегда от Эрдёда по верхней дороге, огибающей холм. Словно вздох вечности был шум ветра, прошелестевшего в червленых кронах. Безутешной свежестью пахли дали, грозой и тревогой дышала повлажневшая к вечеру пыль.
Так провожали в крестовый поход, подумал он, без надежды на возвращение.
Медно блеснуло в последний раз озеро под шелковистой задумчивой ивой. Белая лодка с точеными балясинками на корме одиноко покачивалась в камышах. В последний раз, в последний раз. Все уходило, прощалось. «Вот под ивою плакучей встал на берегу я, и найти соседки лучшей в мире не могу я. Ветви той плакучей ивы свесились в бессилье, как моей души поникшей сломанные крылья. Осень. Отлетает птица. Эх, вот так бы в небо из обители печали улететь и мне бы! Но огромен край печали…»
Он был предназначен для самозабвенной, всепоглощающей страсти, но ничего не понимал в занятной игре, которую вслед за англичанами мадьярские джентри прозвали флиртом.
Юлия сказала:
— Я никогда и никого не смогу полюбить. Видимо, природа обделила меня. Я навсегда отрекаюсь от чувства… Останемся просто друзьями.
И он поверил и, зажимая рану, из которой утекала жизнь, бежал.
Страна фей вновь просочилась сквозь окровавленные пальцы. На сей раз, кажется, навсегда. Он все оглядывался, оглядывался и не заметил, как из-за поворота вывернула бричка, запряженная парой гнедых.
— Э, друже, да ты, я вижу, совсем спятил, — услышал поэт знакомое приветствие. — Спал с лица, смотришь тучей… Никуда не годится. — Дикий граф Шандор Телеки подобрал вожжи. — Пересаживайся ко мне. И живо! Не могу допустить, чтоб зачахло солнце нашей поэзии.
Петефи покорно пересел и дал увезти себя в Колто. Его ждали каштановые аллеи, горный простор и веселые пирушки под зажигательный перепляс цыган. Поскольку замок Телеки был гнездом оппозиции, шумное застолье перемежалось ожесточенными спорами. Скучать было некогда. Быстротекущие дни пеленали саднящую рану.