Влас Дорошевич
Шрифт:
Единственный предмет роскоши, который оставался у нас, — колода карт.
Хотели и ее продать кухарке.
Но в колоде не хватило одной карты.
— Червенной десятки. Амурная постель! Какое ж удовольствие и гадать без этакой карты!
Кухарка не купила.
С утра кто-нибудь брал колоду.
— Ну, ставь!
— Сколько там за мной?
— Шесть миллионов восемьсот сорок две тысячи пятьсот тридцать семь рублей. Будем считать для ровного счета семь. А то умноженье!
—
— Шестерка бита. За тобой четырнадцать миллионов.
— Валет. Угол.
— Бит. 52 миллиона.
— На пе.
Расплачиваясь после миллионных разговоров за выпитый кофе, одни платили сами и наличными деньгами. Другие говорили:
— Ну, сегодня вы за меня заплатите! Менять не хочется.
Третьи конфиденциально подзывали гарсона:
— Запишете с прежними. Сколько там?
— С сегодняшним будет 27 франков, monsieur!
— Считайте тридцать.
— Merci, monsieur. Merci bien, mon prince!
Что продавали из своего отечества эти люди «с группами»?
Разное.
Концессию на постройку конно-железной дороги, внезапно открытые в Тульской губернии золотые россыпи, угольные копи, железную руду, подъездные пути с правительственной гарантией, великолепно оборудованные заводы, обеспеченные казенными заказами, необозримые леса.
Все.
Что только можно было продать в отечестве своем.
Кому это принадлежало?
Только не им.
Все эти земли, руды, леса, заводы принадлежали городам, крестьянским обществам, другим частным лицам.
Только не им.
Спасибо, месье. Спасибо большое, мой князь.
Когда человек являлся продавать что-нибудь группе иностранных капиталистов, на вопрос: «Кому это принадлежит?», можно было смело ответить:
— Кому угодно, кроме одного человека. Кроме него.
Кого, кого только не было в этой предприимчивой толпе, говорившей о миллионах и торговавшей своим отечеством?
Были люди с звонкими именами, но были и с такими, что по всем требованиям благопристойности давным-давно следовало бы хлопотать о перемене фамилии.
Были люди с остатками знатности, но были и с остатками хамства, и из одного хамства состоявшие.
Были такие, которых, несомненно, вы видали раньше в балете, в первых рядах, горячо обсуждавшими в антрактах.
— Трускина 3-я хорошо заносит. Но не тверда в пируэте!
Но были и такие, глядя на которых, вы долго думали:
— Где я это лицо видел?
Не то у Кюба за завтраком, не то на скамье подсудимых? Лица неопределенные. То, что называется:
— Корректные.
И только.
Все они имели одно общее.
Все эти люди, продававшие по частям свое отечество, были из Петербурга.
Впрочем, при взгляде на двоих, троих из них у меня, грешным делом, мелькнула мысль:
— Кажется, я их на Сахалине видел!
По наведенным справкам, впрочем, догадка оказалась преждевременной.
Еще не были.
Если бы кто-нибудь незаметно подошел к такой компании людей, говоривших о вопросах «государственной важности», и врасплох крикнул бы:
— Прокурор!
Я уверен, что девять десятых этих господ моментально спрятались бы под стол.
Через минуту, они, конечно, с достоинством бы вышли из-под стола и сказали:
— Как глупо так шутить! Мы думали — пожар.
II
Герой
Один из этой стаи славных малых преимущественно пред всеми привлек, приковал мое внимание.
Это был высокий, жигулястый малый, с беспокойными глазами.
Глаза его постоянно бегали по всем предметам вокруг, даже по стаканам, — ну, что стакан может стоить? — и мягко и с теплотою останавливались на серебряных ложках.
Его глаза бегали по цепочкам, по булавкам, по пальцам рук у собеседников, словно отыскивали перстни.
И когда вы при нем вынимали не только золотой, но даже серебряный портсигар, вам становилось как-то неловко.
Вы видели, что он устремленными глазами взвешивал ваш портсигар, брал его, в душе уже шел в ссудную кассу, закладывал…
Такой это был предприимчивый человек!
С бумажником, с деньгами, даже с самыми незначительными, с ним было жутко разговаривать.
У него сверкали прямо какие-то рентгеновские лучи из глаз.
Вы чувствовали, что сквозь сукно, подкладку, кожу он пересчитывает деньги в вашем бумажнике.
И вам становилось даже щекотно. Ну, прямо трогает у вас в левом боку.
Не знаю, как другие.
Но мне, когда приближался этот господин, всегда казалось, что последняя стофранковая бумажка свертывается у меня в кармане, как береста на огне.
Так предприимчив был его взгляд.
Когда я увидал его в первый раз, — на меня вдруг нахлынули воспоминания.
Огромные, развесистые платаны Капуцинского бульвара вдруг почему-то съежились и превратились в мелкие колючие ели.
Запахло вереском.
Тайга…
Шум экипажей, голосов смолк. Мертвая, мертвая тишина…
Только дятел где-то стучит.
Стук… стук…
Словно гроб заколачивают.
От компании предприимчивых людей с «группами» вдруг лязгнул стук кандалов. (Они просто рассчитывались с гарсоном и звякали франками.)
И затерянная в тайге Онорская тюрьма.
У отворенных дверей канцелярии скамья, на которой порют арестантов, — «кобыла». Палач и длинные, как удочки, розги.
За столом канцелярии смотритель и доктор.