Внук Бояна
Шрифт:
Как и шли путем-дорогой старокиевской,
Ко святым местам, ко святым крестам златоверхим,
Шли босые калики перехожие,
Божью городу поклонитися...
Юрко подхватывал песнь, а сам все кругом оглядывал да примечал. Помнилась сладкая жизнь в отеческом дому, потому теперь и лезло в глаза: как бедно народ живет! Коровенки бродят маленькие, тощие. На тыну порты рваные сушатся, все залатанные. Ребятишки бегают голые, неумытые, грызут сухари замусоленные да сухой творог или рыбу вяленую обсасывают. Все половцы сожгли!
Но душа у людей добрая. Кто
— Зайдите, страннички божьи, не побрезгуйте, отведайте, что бог послал.
Спускались по ступенькам в землянку, в нос шибал кислый, дымный дух. В ямине мрачно, стены черные, закопчённые, в крыше открыт дымный ход, и в нем далеко-далеко, как в колодце, голубое небо зрачком светит. Пусто в ямине, только на полу, на лубковой плетенке, в деревянном блюде квасок с накрошенной редькой и луком. Ложки самодельные разложены, куски хлеба наломаны, в горшке глиняном вареная пшеница, политая конопляным маслом.
Полюбил Юрко такую еду. Гости жуют не спеша, насыщаются. А хозяин, седой, волосатый, уже слово выведывает: все им ново, ничего-то они тут в глуши не слыхивали!
— Скажите, страннички, где вами хожено, что видано, что на земле русской деется?
Дед Ромаш любил рассказывать изумительное: про страны солнечные, где реки текут молочные, меж берегами кисельными, где люди полдня спят, полдня отдыхают. А заканчивал речь старый гусляр всегда бывальщиной.
На прощание старый Ромаш просил Юрко спеть людям свои песни новые, и Юрко не упрямился, охотно пел чистым, звонким голосом. Дед Ромаш начинал запевку и вдруг говорил:
— Складывай сам дальше, внучек, по своему разумению, складывай, что было и что было бы...
Юрко подхватывал песню, вкладывал свои слова, у старого гусляра текли слезы радости из пустых глазниц.
— Ты поешь лучше меня, — взволнованно шептал он юному поводырю.— Твоя песня услаждает и околдовывает. И я знаю теперь: да, ты — внук славного Бояна. Будто вижу и слышу его. Когда поешь ты, глаза твои далеки от земного, в них высокое торжество песни, как бывало у самого Бояна. Это он мне говаривал не раз: пусть не будет у певца на сердце одно, а на устах другое! Пойте правду! Не жалейте для правды себя...
Гусляры подошли к стенам города Чернигова — на большой осенний торг. Они шли по рыбным рядам, по чесночным, соляным, меж рядами возов: зерно всякое, мед и. воск, шкурки черного бобра, выдры, оленьи меха... Купцы на лотках продавали сарацинское пшено* (*рис) и урюк, зазывали смотреть заморские ткани Чубатые половецкие князья, в цветных халатах, важно восседал на степных скакунах. Их люди пригоняли на торг гурты низкорослых шерстистых коров, отары овец и коз, везли во вьюках дорогие меха.
У палаток киевских кустарей артельных стояли толпы зевак, любовались узорными изделиями. А рядом люди слушали сказочные чтения с расписных листов — сказания о бытии и походах в незнаемые земли. Монахи сновали меж людей, навязчиво прода-' вали вязаные шапки и чулки своего рукоделия.
Дед Ромаш и Юрко тоже собирали толпу
Когда Юрко запевал, вокруг все стихало, люди поднимались на цыпочки посмотреть: кто это так дивно поёт? Молча вслушивались в его песню до последнего слова, до последнего звука.
В толпе остановились два старца в черных монашеских рясах, слушали пение отрока, поднимали головы, тихо перешептывались, закрывая умиленно глаза.
— Небесный глас дарован чаду,— шепнул один.
— Отменный! — поддержал другой.— Достоин епископского хора.
— Да будет так, отче. Великое благозвучие привнесет он в служение господу. Пусть свершится сие! — и перекрестился.
Старцы подошли к седому Ромашу.
— Какому богу веруешь?
Ромаш растерялся от неожиданности.
И когда гусляр совершил крестное знамение, старцы сказали громче:
— По святому делу божью... следуй за нами, с отроком.
Шли они по узеньким улочкам города. Полуземлянки, мазанки будто вросли в землю. И вдруг — на просторе хоромы стоят. Юрко дивился красоте боярских теремов, узорчато изукрашенных. Как из тумана, выплывали воспоминания: когда-то и он жил в таких светлых палатах. А теперь и землянки своей нет, и он идет в рваной холщовой рубахе, а рядом — монахи в нелатаных рясах. А дед Ромаш, такой гордый перед врагами — половцами, послушно ществует за этими старцами неведомо зачем.
Привели их к высоченной церкви и сдали регенту — монаху со строгим, седобородым лицом. Выслушал он пение отрока, и лицо его сразу стало добрым, будто родным. У старого Ромаша потекли слезы: жалко расставаться со своим любимым поводырем. Но регент так ласково заговорил с дедом, советовал послушаться, обещал не разлучать с внучком. Старый гусляр все ниже клонил голову и наконец махнул рукой:
— Как ни мила сердцу воля, а ради милого внучка и сердце скуешь.
Нарядили и старого и малого в груботканые черные полукафтанья, и пошла жизнь их на новый лад.
Соборный хор огромен, складно и напевно поют, со всех окраин съезжаются люди на епископское служение. В соборе полно люду — яблоку негде упасть. И как только затихал хор и одинокий голос Юрко врывался в торжественную тишину» звеня меж высокими стенами, поднимали люди Головы, взгляды всех устремлялись к правому клиросу, в глазах вспыхивала радость. Юрко не раз слышал позади себя восторженный шепот:
—Неслыханно дивный голос, ангельский... И впрямь — внук Бояна...
На первой же службе епископ Черниговский Порфирий удивился пению Юрко й пожелал взглянуть на голосистого отрока.
— Чей ты?— спросил тихо, а глаза черные, жгучие и такие страшные, что у паренька язык словно отнялся. Заробел перед пронизывающим суровым взглядом. Брови черные нависли лохмами, бородища длинная и широкая, а на голове целая копнз всклочена, ни дать ни взять — леший!
— Так чей же ты? Говори, не робей.
— Де-да Ромаша, — еле выговорил Юрко.
— Знаю того сладкогласого песнопевца. Гордость у него выше княжеской! А отец кто? — нахмурился епископ, еще страшнее стал.
— Ни-икто... Из вотчины Бояновых будто.