Во что бы то ни стало
Шрифт:
— Перестаньте, мама… Будет, не надо! Вот и свиделись… Не надо, перестаньте!..
На следующий день с утра врач начал осмотр прибывших с юга беспризорных и безнадзорных ребят, будущих воспитанников детского дома.
Внизу в канцелярии происходил опрос прибывших. Андрей Николаевич и Марья Антоновна заполняли на них новые и сверяли уже имевшиеся карточки. Много здесь было неожиданностей, расхождений в сведениях, недомолвок. Кое-кто по неизвестным причинам скрывал свою фамилию, имя или даже то — при каких обстоятельствах потерял родителей. Много было радости,
Так было и с Диной.
Марья Антоновна, опрашивавшая ее, отошла к окну и долго рассматривала на учетной карточке деткомиссии фотографию угрюмой широколобой девочки и скупые строчки под ней: «Отец убит в г. Баку в мае 1919, мать умерла от голода в Саратове. Помещена в приют, скрылась».
Сомнений не было, девочка эта была Динора Ковзан, дочь сотрудника Азербайджанского представительства, безуспешно разыскиваемая товарищами погибшего и волею случая встретившаяся в Армавире с Кузьминишной.
Надо было теперь сказать ей, что она останется в Москве, сказать о смерти матери. Посмотрев еще раз на Дину, Марья Антоновна подумала, что эта бойкая, энергичная девочка примет известие внешне спокойно, но замкнется в себе и что с нею вообще будет нелегко. Слишком смело встретила она испытующий взгляд Марьи Антоновны, слишком настороженно, хоть и честно отвечала на вопросы.
Карточку Алексея Лопухова, сына работницы Армавирского комитета, расстрелянной в восемнадцатом году белогвардейцами, Марья Антоновна убрала в стол, не перечитывая. Она знала о нем уже многое от Андрея Николаевича; знала, что Алешка весь долгий путь от Армавира не выходил из изолятора, ухаживая за тяжело раненным командиром. И что командир этот — единственный близкий мальчику человек. И не раз во время переезда от площади к дому Марья Антоновна останавливала взгляд на сосредоточенном мальчишке, присевшем у борта грузовика и с суровым вниманием рассматривавшем город.
Про Лену же в первый вечер, когда остались с Кузьминишной одни и переговорили обо всем, она сказала так:
— Евлахова, видимо, останется тоже здесь. Но я прошу вас, мама: никогда не упоминайте, что этот дом принадлежал раньше ее деду. Не нужно, совсем. Понимаете? Сама она вряд ли что-нибудь помнит. Хорошо? С сегодняшнего дня — она воспитанница нашего детского дома…
— Ленка, ты спишь? Лена…
Сквозь сон Лене показалось, кто-то осторожно и настойчиво трогает ее. А сон был большой и страшный. Лена снова жила в цирке, только теперь это был не цирк, а поезд, и вместе с ними он увозил одетых в кафтанчики крыс. Крысы то и дело убегали в тамбур стричься, возвращались в веревочных тапочках, шлепали по вагонам, а под потолком качались перепутанные лестницы, и клоуны тихо спрашивали: «Спишь?.. Ты спишь?..»
Лена с трудом оторвала от подушки голову. На кровати сидел кто-то с оттопыренными ушами, в длинной рубахе.
—
Из высокого незавешенного окна светила луна. Рядом спала разметавшаяся девочка, та самая, что говорила, когда их утром осматривал врач, что ребра выпирают у нее с голодухи и съесть она может зараз пять тарелок горохового супа, а если не дадут, помрет. Соседняя кровать была пустая, подушка на ней торчала горбом.
— Спишь…
Дина поджала ноги, затихла.
— Дина, ты что? Дина!
Лена села. На ней была такая же рубаха, она долго вытаскивала ее из-под себя.
— Ди-ин…
Та молча раскачивалась. Тогда Лена на коленках переползла к ней, насильно отвела от лица руки, шепотом спросила:
— Болит у тебя? Зубы?
— Она говорит: «Пойми, не маленькая, здесь у своих будешь, хорошо будет, учиться будешь». Я знаю, не маленькая. А может, я не могу? Может, это неправда, в Саратове? Он далеко, Саратов! Я в приюте была, меня, как папка умер, отдали. И убежала! Там меня под портрет ставили…
— Зачем под портрет?
— Зачем? Эх ты, молчи уж!.. — Дина покачалась, и Лена со страхом увидела, что в глазах у нее, как бусины, стоят две большие невыплаканные слезы. — Меня там тоже так: намыли, состригли, спать положили… А потом чуть что — сами обедают, а меня под портрет какой-то на… начальницы старой. И весь день, как заразная, никто не смей подходить! Девчонку новую привели, кроватей не хватило, ее со мной в одну… А она… она напустила ночью, на меня же наябедничала — и опять под портрет… Я разве виновата? За что?
Дина вдруг повалилась на кровать, давясь, суя в рот простыню. Лена тихонько гладила ее рубашку. Луна светила ярко, на полу лежали белые квадраты, по ним вдруг перекатилась тень — к кроватям подходила проснувшаяся воспитательница.
— Девочки, почему не спите?
Лена сжалась, Дина не шевельнулась.
— Зачем вдвоем легли? Сейчас же по своим местам! Слышите?
Она говорила тихо, но на ближних кроватях поднялись с подушек головы, кто-то спросил испуганно:
— Что, приехали?.. Кого?..
Дина слезла с Лениной кровати, молча пошла к своей. Воспитательница подоткнула на Лене одеяло, зевнула:
— Ох, спать! Днем нашепчетесь. Спать!..
Снова стало тихо. Лена лежала с раскрытыми глазами. Она знала, Дина не спит, притворяется. Сон подползал отовсюду. Из окна опять потянулись лестницы, голубое пятно на потолке закивало головой… Лена послюнявила палец, провела по глазам — пятно пропало. Шепнула:
— Ди-ин…
С кровати прошелестело:
— Спи ты… А я все равно, все равно…
Лена спустила ноги, пригнувшись, перебежала к Дининой кровати.
— Я к тебе, давай вместе, она не услышит. Мы тихонечко!..
Как мышонок, юркнула под жесткую простыню, прижалась к Дине и поняла: та не плачет, глотает что-то, дергая плечом.
— Мы тихонечко… Я с этой стороны, а проснемся — и к себе.
— Нету… Нету больше никого!
— А нянечка?
— Тебе-то хорошо! Ты не одна. А я…
В первый раз Лена почувствовала — Дина сейчас не старшая, не сильная. Вспомнила отчего-то своих негритят, станицу, базар… Подсовывая Дине за спину негнущееся одеяло, забормотала, сама не понимая, почему так сладко и тревожно было видеть ее сморщенное лицо с распустившимся ртом, зажмуренными глазами: