Во дни Смуты
Шрифт:
Грамматин, уже снова укутанный в свою шубу, подвязанный, с рысьей шапкой на голове, вышел за вахмистром.
Веселая компания снова принялась за кости и вино, шумно обсуждая предстоящую «королевскую охоту», как выразился Краевский.
А вахмистр привел дьяка к широким, прочным пошевням, устланным сеном для сиденья; поверх сена разостлан был домотканый ковер. Овчинная полость прикрывала ноги сидящих.
Кучер Грамматина лежал на дне пошевней под полостью и уже дремал.
Услыша движение и тяжелые шаги подходящего Грамматина и вахмистра с несколькими гусарами,
– Отпустить проезжих москалей! – громко приказал вахмистр гусарам, которые, стоя около своих коней, сторожили сани и возницу. – Да проводите их до большой дороги, чтобы видеть, куда поехали эти ночные шатуны. Пан полковник допросил, и обыскали мы москаля в волчьей шубе… Он – мирный обыватель из соседнего городка… А все-таки приглядеть не мешает… Хитрый народ москали… Иной вот как этот соня – хлоп, возница старый, в армяке на холоде дрожит… А покопаться в нем, так найдешь какого-нибудь попа переряженного или посланца с тайными важнейшими вестями! – ухмыляясь в усы, говорил своим гусарам вахмистр. А сам искоса наблюдал при свете луны, как передернулось лицо у мнимого возницы. – Ну, да эти не такие! Это – простой народ… Пусть едут ко всем дьяволам… Гей ты, соня, – видишь, пан твой уже сел… Гони коней… А вы, трое, проводите!
Тронулись пошевни, скрипя полозьями… Заныряли по выбитой дороге, быстро влекомые вперед парой сытых, бойких коней. Трое всадников на поджарых конях тряслись в седлах, провожая москалей. Длинные, скачущие, мелькающие на искрящемся снегу тени отбрасывали кони и люди под сиянием полной луны, уже склоняющейся к нижней черте прозрачного небосвода, усеянного мириадами звезд.
Глава IV
У СУСАНИНА
(февраль на исходе)
Еще в полном разгаре лютая, суровая зима на всем просторе северо-восточной окраины Московского царства. Жестокие морозы по ночам трещат и словно топором ударяют в бревенчатые стены деревенских изб, наполовину занесенных снегами.
Южнее – там совсем иное дело. В Астрахани – весна с цветами и птицами уже разгорается, пригрела землю и людей… И по Волге – теплом повеяло… Дикое Поле уже задышало глубже, хотя еще невнятно, готовясь сбросить с себя глубокий снеговой покров и зазвенеть ручьями вешних потоков по оврагам…
И отголоски этих далеких пробуждений земли от зимнего сна словно отдаются чуть внятно и здесь, на просторе полей от Валдая до Москвы, и в чащах вековых вологодских, пермских и костромских лесов… Солнце уже дольше стоит на чистом, холодном небе. Еще не греет оно, но уже лучи его сверкают ярче, чем в пору глубокой зимы…
А в тихие полуденные часы, если не дует холодный северный ветер, сосульки, висящие под застрехами крыш, начинают даже слегка обтаивать и ронять редкие капли, словно слезинки сожаления об уходящей зиме.
Багровея, спустилось солнце в один из таких дней за густую чащу бора, среди которого стоит село Домнино, родовая вотчина Шестовых.
Еще не успело скрыться солнце за темной пеленой
В избе старосты Сусанина все прибрано, дела дневные кончены.
В большой, опрятной горнице, в углу, против печи и полатей стоит деревянная кровать под пологом. На ней лежит в жару рослый молодой парень, сын старосты, ратник, раненный в стычке с поляками. Товарищи-земляки подобрали и доставили домой раненого. Священник, как мог, подал помощь бедняку. Но мало знаний и средств у него в распоряжении… Тогда на помощь пришла деревенская знахарка, древняя старуха Федосьевна… Ее травы, мази, шептанья так же мало помогали, как и молитвы и настойки попа. Но все-таки, видимо, справляться стал с лихорадкой и недугом своим сильный, крепкий, юный организм. Проблески сознания начали являться все чаще у парня, охваченного горячкой. Губы не так чернеть и пересыхать стали, как раньше.
Но вся семья была глубоко опечалена хворью старшего сына. А мать-старуха совсем извелась, дни и ночи просиживая у изголовья больного…
И вот теперь, пользуясь передышкой, тем, что сын заснул спокойнее, не мечется, не бредит в жару, – старуха сидит у оледеневшего оконца и смотрит на улицу деревенскую, словно выжидая кого-то. Порою вздыхает и скорбно покачивает головою Сусаниха, а затем снова вперяет взгляд слабых, подслеповатых глаз на пустынную дорогу, слабо озаряемую сиянием ущербленного лунного серпа.
Светец был уже зажжен, и лучина горела узким, острым язычком пламени, потрескивая порой. Дочь старухи, девушка на возрасте, принялась за свою вечернюю пряжу, изредка останавливая жужжащее веретено, чтобы переменить лучину. А там снова свивалась бесконечная нить, прыгало и вертелось говорливо веретено.
Вдруг больной застонал слегка и что-то запросил.
Не успела подняться старуха, как дочь, отбросив гребешок и веретено, уже была у постели, взяв по дороге ковш с квасом, стоящий на столе.
Приподняв немного голову брату, она дала ему глотнуть из ковша. Он затих и снова лежал на подушке, бледный, с темными кругами у глаз.
Старуха, опустившись на прежнее место у окна, следила за движениями дочери и, когда та вернулась к своей кудели, спросила негромко, боязливо:
– Што, доченька… Што с Ваней… Не помирает ошшо?.. Мне-то, милая, и поглядеть порою на ево страх берет! Сердечушко-то вконец измаялось!.. Болезный мой!..
– Не, мамонька… Пошто помирать!.. Кажись, полегше стало ему… Вот и сейчас – затих.
– Ох, только бы навовсе не затих!.. Владычица, на што рожала ево, муку терпела, штобы в недобрый час пуля вражья змеею ужалила… и навек бы не стало у меня сыночка первенького… Красавчик мой, роженный… Любезненькой!.. На ково же ты меня покинуть хочешь… Да с кем же я остануся, сирота, старуха старая!..
С горьким плачем громко запричитала старуха, раскачиваясь своим костлявым, высохшим станом, перетянутым под мышками темным фартуком. Впалая от лет и от работы грудь судорожно вздрагивала от подступающих рыданий.