Во имя жизни
Шрифт:
Филомону Акайяну, филиппинцу, гражданину США, исполнилось пятьдесят. Он был капралом в армии США и проходил обучение в Сан-Луис-Обиспо, в Калифорнии, когда его с почетом демобилизовали, подобно тысячам других таких же счастливчиков, для которых война внезапно кончилась в тот самый день, после Хиросимы, и которым так и не довелось пролить кровь за родину. Вместо этого через несколько месяцев он получил документы гражданина США. Тысячи таких же, как он, одетых в свои мундиры, подтянутых и низкорослых, стояли по стойке смирно на торжественном построении под палящим солнцем и хором, как на благодарственном молебне в его родной Лунете, произносили слова присяги знамени и государству,
Он был на несколько лет моложе Тони — Антонио Баталлера, бывшего проводника спальных пульмановских вагонов, теперь пенсионера, но выглядел гораздо старше, несмотря на то, что Тони последние два года почти не вставал с постели, пораженный какой-то прогрессирующей болезнью, которая ставила в тупик врачей. По всему телу кожа у Тони шелушилась, захватывая все более обширные участки. Вначале он думал, что это всего только лишай, кожная болезнь, весьма распространенная среди юношей на Филиппинах. Все началось с шеи, а теперь недуг добрался до рук и ног. Лицо его выглядело так, словно он только-только начал выздоравливать после ожогов. И все же это было молодое лицо, гораздо моложе, чем у Фила, который всегда выглядел старообразно.
— Я становлюсь белым человеком, — однажды сказал Тони, тихонько хихикая.
Наверное, такое хихиканье услышал Фил и сейчас, но сейчас оно показалось ему ехидным, оскорбительным.
— Я знаю, кто из нас спятил, — сказал Фил. — Больной парень с больными мыслями. Тебе на все наплевать, ты думаешь только о своей боли, да и боль-то у тебя придуманная.
— Это ты все придумываешь! — заорал Тони из спальни. — Мне больно, больно!
Он опасался, что с ним что-то похуже лишая, который белыми пятнами разливается по его коже. Он чувствовал боль внутри, словно ему скребли кишки тупыми ножницами. Это рак. И в бешенстве он добавил:
—Ты думаешь, почему мне дали пенсию?
— Ты старый человек, вот почему, старый и больной, но нет у тебя никакого рака, — сказал Фил, поворачиваясь к окну, за которым белело заснеженное небо. Он прижался лицом к стеклу. «Наверное, и на земле снега уже с дюйм, — подумал он. — А может, и больше».
Тони вышел из спальни с таким лицом, будто он не спал всю ночь.
— Я знаю, рак у меня, — сказал он, словно умереть от рака для него было честью, а Фил пытался лишить его этой привилегии. — Никогда еще не было так больно. Когда-нибудь я подохну.
— Конечно. Кто сказал, что ты не подохнешь? — ответил Фил, думая о том, как было бы чудесно, если бы ему удалось познакомиться с танцорами с Филиппинских островов, повозить их по городу, походить с ними по снегу, увидеть их изумление, ответить на все их вопросы, рассказать обо всем, что им захотелось бы узнать о смене времен года в этой чужой стране. Они, наверное, будут хватать снег пригоршнями, лепить из него снежки или совать его в рот, как он сам это делал давным-давно, вспоминая натертый лед, который китаец продавал на пляже возле городской площади, где они играли в пятнашки со старшим братом, утонувшим потом во время внезапного шквала; вспоминая, как мать, которая не очень-то оплакивала смерть отца, несчастного неудачника, убивалась по старшему брату. Теперь все они ушли, одни внезапно, после шторма, другие — постепенно, в годы засухи и голода, все, кого он любил. И Фил сказал:
— Все мы умрем. Когда-нибудь. Средняя бомба упадет на Чикаго, и этой мусорной свалке — крышка, конец. Кто от этого убежит?
— Может, твои танцоры? — сказал Тони, теперь тоже глядя на снег. — Не понимаю, почему ты сходишь от них с ума.
— Конечно, они убегут, — ответил Фил. В голосе его прозвучала твердая уверенность, что танцорам не грозит опасность, ибо он о них позаботится. — Бомбежки не будет в эту ночь. А когда они уедут домой на Филиппинские острова...
И тут он замолк, не зная, что еще сказать, и не уверенный в себе.
— А может, даже на Филиппины посыплются бомбы? — продолжал он, печально глядя на падающий снег.
— А тебе-то что? — ответил Тони. — У тебя же там никого не осталось, правильно? Впрочем, мне наплевать. Я подохну раньше.
— Давай поговорим о чем-нибудь хорошем, — сказал Фил, и печаль разлилась по его лицу, когда он попытался улыбнуться. — Скажи мне, как мне с ними заговорить, как мне им представиться?
Он уже составил план. Он познакомится с танцорами и пригласит их на прогулку по городу. Его машина была начищена и готова принять гостей. Он вымыл с мылом пепельницы, вычистил обивку, выбросил старые коврики и заменил их новыми, пластмассовыми. Он сам промок до нитки, пока мыл автомашину, напевая про себя полузабытые мотивы. По строчке, по строфе возвращались в его память песни его островов. Танцоры будут петь их и плясать под эти песни. А он мог вспомнить только обрывки фраз, неоконченные куплеты. Между строчками и куплетами оставались забытые слова и строфы. И к тому же модные песенки, которые он выучил в Америке, оттесняли в памяти песни его родных островов.
Фил потряс головой, дожидаясь, чтобы Тони сказал что-нибудь.
— Боже, я бы хотел выглядеть как ты, даже с этими белыми пятнами, — заговорил он снова. — Тогда бы я мог подойти к любому из них... Но с такой страшной рожей...
— Твоя рожа — великая вещь! Это твоя визитная карточка. На ней написано: филиппинец. Туземец, — сказал Тони.
— Ты не проведешь меня, дружище, — сказал Фил. — Эта рожа говорит: филиппинец — урод. Она говорит: старик. Она говорит: дубина. Вот что она говорит, мучачо28.
Для Фила время было злым гением. Сначала он без конца слышал: «Слишком молод, слишком молод». И вдруг неожиданно ему стали говорить: «Слишком стар, слишком стар, слишком поздно». Что же было в промежутке? Усталость, туман, заволакивающий все. Нет нужды смотреться в зеркало, чтобы понять, что ты стар, вдруг постарел, стал непригодным для множества дел и ненужным для своих собственных великолепных и прекрасных грез, которые всю жизнь откладывал на черный день. Лица всех, кого ты когда-то знал, затерялись среди незнакомых, чужих лиц.
Когда Фил работал в больнице Кук Каунти, ему приходилось каждый день соприкасаться с болью и грязью. Он приходил домой, пропитанный запахами хирургического мыла и дезинфекции.
В больнице ему доверили следить за рядом сосудов в шкафу, и в каждом сосуде был законсервированный человек, начиная от зародыша в несколько дней, похожего на ящерицу, и кончая новорожденным ребенком, застывшим в скорченной испуганной позе. Порою, во сне, Фил мечтал зафиксировать вот так же все этапы своей жизни и не мог: между «слишком молод» и «слишком стар» был провал во много лет.