Военная
Шрифт:
— Сима!
И тут только Серафима узнала Мотьку, неожиданно располневшую за четыре года, налившуюся ядреной бабьей силой…
Сидели в крохотной Мотькиной избе, ели отварную картошку с черемшой. Мотька громко возмущалась, выслушав рассказ Серафимы.
— Так она же теперь председательша, Сима, в сельсовете засела. Она, змеища, чуть чего, еще и милиционера на тебя натравит. Как только похоронка на тебя случилась, вот уж она тут забегала, заегозила: в район, из района, туда, сюда, пока Ольгу на свою фамилию не переписала, не успокоилась ведь. А люди-то сдуру ей все это еще и в заслугу поставили. Вот, мол, Варька
— Матвей? — не поверила Серафима.
— Ну да, Матвей, — заулыбалась Мотька, видя, что Серафима постепенно отходит и все больше интереса проявляет к ее рассказу. — Он ведь любит тебя, Сима, еще с парней, я же помню, как за тобой увивался, как бегал, только уж из Варькиных лап ему не выбраться, не на ту напал. Она его крепко связала по рукам, ногам. Хваткая, зараза, даром что яловая, а своего не упустит…
— Да не трогай ты ее, — поморщилась Серафима, — баба же она, вот и думает, что я Матвея хочу у нее забрать. А мне Матвей не нужен, мне дочка нужна. А она знает, что, пока Оля при ней, и Матвей никуда не денется. Вот и взбеленилась на меня. Вот успокоимся обе, да все и выясним.
— Ой ли, Сима, — покачала головой Мотька.
— Ладно, Мотя, на сегодня хватит об этом, — отрубила Серафима. — Как вы тут хоть живете?
И потянулся долгий разговор, за каждым словом которого чувствовалось Мотькино одиночество и Серафимина тоска по дочери, по мирной жизни, по родному селу.
Уже улеглись спать, когда Мотька тяжело вздохнула и полусонно сказала Серафиме:
— А мужиков-то в селе почти не осталось, Сима…
Весть о том, что Серафима ударила Варьку в первый же день приезда, мгновенно разнеслась по селу. Мужики посмеивались и одобряли Серафиму, бабы же насторожились и к Серафиме относились сдержанно. Все они как-то мимо внимания пропустили, что Варька ведь Ольгу ей не отдала, не вернула Ольге ее настоящую фамилию, и что теперь даже того не понять, кем Матвей Лукьянов приводится Ольге. Все они видели лишь одно — статную красоту Серафимы, ее необычайную славу, военную выправку и медали на гимнастерке. Сами матери, они и думать забыли, что Серафима в первую голову тоже мать. И Серафима, чувствуя этот холодок отчуждения, замкнулась в себе, затаилась и лишь Мотьке поверяла свои горести, свою тоску по дочери.
На другой же день, сняв военную форму, Серафима облачилась в старенькое, еще довоенное платье, с удивлением обнаружив, что разучилась носить женские вещи, и, чувствуя себя в нем как-то неловко и голо, пошла в правление колхоза просить работу. В аккурат начиналась летняя путина, и ее отправили в посолочный цех, пообещав со временем подобрать работу более подходящую. Однако от этого обещания она решительно отказалась, и молодой председатель, Сергей Иванович Козлов, бывший комсомольский работник флота, удивился:
— Мы ведь почему, — заговорил он, слегка робея, — учитывая ваши заслуги перед Родиной…
— Не надо меня учитывать, — оборвала председателя Серафима. — А если браться за учет, так полстраны надо учитывать.
И это тоже не понравилось женщинам.
— Гордячка, — говорили они между собой, — выкамаривается. Ей почет оказывают, а она еще
— Корчит из себя…
А Военная плакала по ночам. Попыталась пойти в сельсовет, к Варьке, Варваре Петровне теперь, но та захлопнула дверь перед самым ее носом.
И опять говорили женщины:
— Бесстыжая, неужто драку в Совете хотела учинить?
— Дак с нее станется.
Поехала в район, в суд обратилась — там пообещали прислать человека…
По вечерам Военная тайком пробиралась к Варькиному дому и часами лежала в огороде между картофельной ботвой, чтобы хоть на минуту взглянуть через окно на дочь. И опять плакала, кусая руки, боясь взвыть от великого бабьего горя.
А потом из района приехал милиционер. Он пришел к Серафиме, громко топая сапогами, грозно сел за стол, достал какие-то бумаги и вдруг увидел на стене фотографию в рамке. Поднялся, посмотрел, сравнил с Серафимой, грустно сидящей на топчанчике, и неожиданно воскликнул:
— Прости, сестричка!
И ничего больше не сказал, и записывать ничего не стал, а пошел в сельсовет и уехал вскорости.
Варька, Варвара Петровна, после этого долго дозванивалась в район, дозвонившись, плакала и ругалась.
Глава одиннадцатая
И пришел Матвей. Была уже осень. С вечера зарядил нудный кислый дождь, к ночи перешедший в проливной. Матвей пришел промокший и пьяный, по-хозяйски разулся у порога и босиком, наступая на шнурки от кальсон, протопал по комнате, постоял у печки, погрел над ней руки и сел к, столу. Редкие мокрые волосы разметались по лбу, лезли ему в глаза, он не замечал этого и долго сидел молча, сосредоточенно глядя прямо перед собой.
Серафима смотрела на него, и стало ей жаль мужика, но жалость эта была без любви, без чувства родства. Она давно ждала Матвея, знала, что он придет, и готовилась к трудному разговору, а теперь вот, когда увидела его, жалкого и пьяного, все как-то вылетело из головы, и осталось лишь одно удивление — да неужто с этим человеком жила она пять лет? Пять лет делила с ним одну крышу и постель, родила от него дочь, стирала ему нижнее белье и портянки. Не верилось во все это Серафиме, таким далеким и чужим увидела она то время. Казалось, его и не было никогда, а если и было, то жила в то время Другая Серафима, к ней никакого отношения не имевшая.
— У тебя чай есть? — глухо спросил Матвей.
— Найдется.
Серафима достала кружку, налила Матвею чаю, а сама опять села на топчанчик и закурила.
— Навоевалась? — Он ухмыльнулся и осмотрел полупустую комнату. — Одна осталась, не скучаешь?
— Скучаю, — Просто ответила Серафима.
— По ком же? — Матвей дернулся на табуретке, покривился, потом хрипло, через силу засмеялся. — По фронтовикам?
— Нет, Матвей, по дочери.
— Ишь ты, — притворно удивился Матвей, — четыре года не скучала, а тут вспомнила. Позднехонько, а, Серафима?
— Матвей, ты зачем пьяный-то пришел? Для смелости?
— Для смелости.
— Тогда ступай домой. Разговора у нас не получится.
— А может, я мириться пришел?
— Мы с тобой не ссорились, Матвей. А разговаривать я с тобой буду, когда Олю приведешь…
Матвей умолк, что-то туго соображая, и вдруг злые огоньки загорелись в его глазах, лицо расплылось в понимающей ухмылке: