Вокзал
Шрифт:
— Ну, я понес записку…
— Погодите, дружок… — старуха отставила свою рюмку, накрыла ее бумажной салфеткой. — Не нужно такую записку отсылать. А с вами, миленькая, позвольте не согласиться. С мнением вашим о героях. Героев, черт возьми, гораздо больше, нежели мы наблюдаем… невооруженным глазом. Да, да, девочка… Их — большинство. И та баба, которая молча и бесстрашно рожала за чемоданами. Или вон дед замшелый… Колхозный. С медалями. Чужому ребенку улыбается. Разве этот дед не герой? Улыбается… Хотя знает, не дурак, что жить ему осталось — самая малость: в любой миг сигнал может прозвучать. А мы с вами? Если беспристрастно разобраться, то и мы герои.
— Ну, это вы перехватили! — тут я презрительно улыбнулся. — Герои… За канцелярскими столиками… В нарукавниках.
— Не «кто куда», а в одном направлении. И бесстрашно! Вот говорят некоторые, что жизнь дана человеку как подарок… Будто жизнь — пакетик с мандаринами и шоколадкой. У Христа на елке. Человеческая жизнь — это прежде всего подвиг! Каждого, кто прожил, скажем, пятьдесят лет, нужно представлять к специальной медали. А ежели семьдесят выдюжил — к ордену. Каждого… Ах, черт… Дайте я вас поцелую, дружок. Как мама, — и полезла целоваться. — А эти… С пистолетом. Пушистые, светлые дети. О своих близких разве они подумали? Отец погибшего мальчишки инвалид теперь. В сорок лет ногу волочит… Герои, молодой человек, это те, кто жизнь уважает! И ради нее ничего не боится. Ради нее! Даже смерти. Но — ради нее. Иди, неси теперь записку. Нет, постой! Я другую ей напишу. Подобрее.
Я отнес записку. По дороге не утерпел — заглянул в текст. Старуха, пока я ходил, ушла из ресторана. Скородумов даже не взглянул на меня. Он принял меня скорее всего за официанта. Листок я протянул девушке. Она послание при мне читать не стала, скатала в трубочку. Потом даже в рот бумажку вставила. Как сигарету. Не иначе они перед моим приходом серьезно поговорили друг с другом. Девушка вся розовыми пятнами покрылась. Как поспевающее яблоко. А Скородумов глаза устало потупил, указательным пальцем левой руки затылок чешет.
Я вернулся к Марте. Она виновато мне улыбалась.
— Прости, Гришенька. Втянула тебя… Ненормальная. Это я — чтобы не скучно было. Обижаешься?
— А знаете, что она ей написала? Старуха — своей сопернице? «Береги себя, девочка!» И подпись: «Твоя мама».
_________
В ресторане пробыли мы около часа.
Вдруг Марте захотелось подышать воздухом.
Спустились в зал ожидания, сунулись в дверь, над которой висела надпись: «К поездам».
И почти сразу же возвратились под крышу вокзала.
На улице, вернее на перроне, неприятно стемнело.
Шел крупный холодный дождь.
Люминесцентные лампы на столбах серебрили влагу.
И мне на мгновение показалось, что город, землю обволокла металлическая паутина.
Внутри вокзала хотя и пахло дезинфекцией, испарениями тел и тряпок — все же это был живой запах. Не то что запах дождя…
— Знаете, Марта… Пойдемте со мной в гости. К моему приятелю на Арбате. Кружим по вокзалу как неприкаянные. А там у него хорошие книги. Старинные. Оружие, иконы. Неплохое собрание.
— Так он настоящий у тебя приятель? Разве ты его не выдумал?
— Он сам себя выдумал. Купит какой-нибудь журнальчик лохматый, екатерининских времен, и вносит в дом на вытянутых руках. Как дитя новорожденное. Уйдет в свой закуток, за шкафы книжные, а там и целует книжечку. В лохмотья. Об этом мне жена его насплетничала. А, скажем, прижизненного Державина обретет или Пушкина — в доме праздник настоящий! С пирогами, пивом, наливками. Два дня отмечают. Гости тоже нюхают, целуют покупку. А за чаем вечерним чтение начинается. Ритуал. Сравнивают с нынешними поэтами, смеются до глубоких, искренних слез. Светят глазами, как старообрядцы на кострах! А затем идут блуждать по ночной Москве, выискивать дряхлые особнячки, где жили великие русичи, и, скажем, перед домиком Аксакова или Льва Толстого — падают в снег: сперва на колени, а затем и просто барахтаются, как дети. А с Терентием в итоге и вовсе комедия произошла. Приезжает однажды погостить. Смотрю: лица на нем нет. Не в себе человек. «Тереша, говорю, дорогой, что случилось?» — «Несчастье у меня, Гришка. Плохо. Хуже не бывает». — «Обокрали? — догадываюсь. — Из коллекции что-нибудь увели?» —
— У моей тетки, сестры отца, имя и вовсе вненациональное: Тракторина! И тоже — Королева. И деревня, где родилась она, — Королево. Русская деревня. А приятель твой лапти не носит? Хотя бы по ночам? Когда прогулки по Арбату совершает?
— Приятель мой — редкий человек. И не нужно его лаптями попрекать. И вообще, таких на Руси почитали. Пойдемте?
— Куда?
— К приятелю…
— Гришенька! Тебе разонравилось на вокзале?! Ты заскучал?
— Нет. Отнюдь. А про Арбат… Так я ведь в какой-то мере кавалер сейчас. Обязан развлекать. Функционировать…
— Кавалер? Это хорошо. Кавалер Гриша. Мне нравится. Мне приятно. И если ты действительно кавалер, сделай одолжение: побудь со мной на вокзале. Потерпи до утра.
— Так я же не спать уговариваю в гостях… Скоротали бы время. А в полночь вернулись. Донюхивать…
— Здесь нам заранее диванчик нужно захватить. Я стоя спать не умею. И тебе не советую. Мне бы… хотя бы… На твоем плечике. Поспать… Сколько лет мечтала.
— Скажете тоже…
* * *
Я машинально ощупал свое плечо. Ощутил нагло выпирающую ключицу. И, представив, как душистая голова Марго ляжет на мои кости, я испугался. И одновременно мне стало смешно. К тридцати трем годам я уже почти не краснел от смущения. Но все еще мог в минуты растерянности сказать при женщине какую-нибудь чепуху. Вследствие этого я все чаще держал язык за зубами.
Марго шаловливо пихнула меня, и я упал на диван возле хилого дедка. Старик потеснился, и мы с Мартой уселись.
Теперь справа от нас располагался старичок-колхозник в военной гимнастерке. На коленях у него, на манер подушки, лежал увернутый слоями ватник. Старик отшпиливал от своей груди медали, среди которых выделялся солдатский орден Славы. Он снимал свои знаки доблести и складывал на ватнике в одну общую кучку. Лицо деда, в изломах морщин, заключено было, как в раму, в серебристую бородку и такую же — полумесяцем, но сверху — челку. Живые, беспокойные глаза, наивно открытые в мир, выдавали в нем человека общительного и не сломленного временем. Он то и дело посматривал на окружающих, словно пересчитывал их, словно отвечал за них перед кем-то. Вскоре он не утерпел и заговорил, поясняя свои манипуляции с медалями:
— Побывали в столицах… Пофорсили в регалях. И достаточно. — Старик завернул награды в чистое вафельное полотенце. Убрал в кошелку.
Я боялся, что Марта ввяжется с ним в разговор. Так оно, в общем-то, и получилось. Марго заинтересованно улыбнулась крестьянину, наивно полагая, что тот разговаривает с ней, а не с самим собой.
— Ой, сколько их у вас! Медалей… Такой военный дедушка…
— Бывший военный, красавица. Бывший. И военный, и вопче — бывший. На восьмом десятке семь лет прожил. А ежели в корень смотреть, права ты, деушка: как есть воин я, воином и помру. Планида моя такая. А деревенские мы исключительно только по месту жительства, а унутренне — воин. Угадала ты меня.