Вокзал
Шрифт:
— Мое.
— Малость частушками отдает…
— Чем-чем?
— Я говорю — частушками. Есть такой жанр. А сделано у вас крепко. Учились? Или самостоятельно?
— Я летать учился. Понял? А стихи — вроде лекарства… Заноет душа, стишок напишешь — и легче. Боль уйдет. На бумагу. Графоман я. Мне объясняли уже. Один грамотный дядя. Есть, значит, меломаны. Эти музыку любят. Смертельно. Есть, которые воровать обожают. Клептоманы. А я графоман. Стихи пишу. Однако не ради стихов пишу. Ради себя самого. Понял?
— А с летным делом как же? Не получился из вас авиаман?
— Нет.
— Зря вы это… Утрясется как-нибудь.
— Что утрясется?! Не мешок с крупой… Баба-то у меня молодая. Видел? Зачем ей печаль такая?
— Должна понять… если добрая.
— Да понимает она меня! Мозгами… И зовет. А я — нет! Я лучше под поездом умру. Не по мне такое унижение: возле жены дедушкой жить.
— Вот вы хорошие стихи пишете. Способности у вас. Вот и занимайтесь этим.
— А про то, значит, забыть советуете? Про жену?
— Ну зачем же… Жена от вас никуда не денется. Это вы от нее ушли. На вокзал. Меня ваши стихи заинтересовали…
— Балуюсь с издетства… Даже печатали. Один раз. Только чаще возвращали. Учитесь у классиков, так далее. А чему мне у них учиться? У них своя жизнь, у меня своя. Меня Юрой зовут…
— Знаете, Юра… А вы, если можно, еще мне прочтите. Только давайте лучше присядем.
Салтыков хитренько заулыбался. Глазки едва заметно вспыхнули. Несколько мгновений он как бы решался: связываться со мной или расстаться? Затем он резко потянул себя за бороду вниз. Голова подпрыгнула, спружинив на шее. Посмотрел на меня весело, даже шаловливо. Длинные прямые волосы, бледная лысина на остроконечном (яйцо на попа) черепе… Весь он был несолидный, нелепый. И если уж честно говорить — незаурядный. Из ряда вон. Интересный. По крайней мере для меня. Второго такого на вокзале не было.
— Юра, давайте с вами чего-нибудь выпьем. За встречу. Я лично соку томатного. А вы коньяку…
— После. Да я и не шибко по этому самому… Туда только занырни. Меня и милиция терпит, потому что знает: не очень я заливаюсь. Да и опасно в моем-то положении. Вокзал тебе не кооперативная квартира, а натуральная коммуналка. Здесь тебе все казенное. Любой «подвинься» может сказать. А выпивши — как ты подвинешься? Выпивши ты нехорошими словами можешь выругаться. Или еще чего…
Уселись мы у одного спящего в ногах.
— Юра, скажите мне… Вот у вас в стихах озорство, лихость… А Родину вы любите?
— Это как же… Смеетесь? Или на пушку берете?
— Нет, не смеюсь. Я ведь
— А зачем тогда вопросы такие? Крайности зачем? Ну — опустился. Ну — прикидываюсь. Мне так приятно. Я на заслуженной пенсии. Мне многое теперь можно. А Родина тут при чем? Она меня терпит, и спасибо. Понял?!
— Вопрос как вопрос… И чего мы стесняемся таких вопросов?
— Такие вопросы ты самому себе задавай. Взрослый мужик, а болтает неизвестно что. Разве про это говорят? Про это думают. Понял?
— Нет.
— Вот — земля… То есть камень. — Юра нагнулся к вокзальному полу, похлопал по нему ладошкой, не стесняясь. — Это вот Москва. Усек? И она меня держит на себе… Москва — жизнь. Камни, провода, рельсы — это детали. А вон там вон… по шпалам отойди от нее — поля, березы начнутся. Больше всего на свете люблю жить. Проявление жизни люблю. Сплю. Какая-нибудь тоска приснится… Глаза откроешь, а на полу, возле твоего носа, муха сидит! Живая… Вот — радость. Вот где любовь! Понял? Вот слушай:
Ночь на каменной дороге.
Горы. Ниже их — вода
Бьется сердце. Ходят ноги.
Движут тело.
А куда?
Тянут за душу цикады.
Зреют груши. Я их ем.
Жить на белом свете надо.
Понимаю.
А зачем?
Ночь. Попутка. Интересно:
остановится авто?
Тормозят. Сажают в кресло.
Пожалели.
А за что?
Дочитав стихотворение, Салтыков почему-то замер, как парализованный. Я проследил за его взглядом: «граф» внимательно смотрел через меня на спящего мужика, который лежал на диване, протянув ноги во всю длину. Блестящими лакированными ботинками лежачий почти касался моего бедра. Оказывается, с его головы каким-то образом соскользнула шляпа, еще недавно прикрывавшая физиономию.
Я продолжал смотреть на Салтыкова в ожидании стихов, когда заметил, что глаза Юры ненормально расширились.
— Мужик-то мертвый… — шепнул «граф», словно боялся разбудить спящего.
— Сразу и мертвый… Скажешь тоже. Нездоровится человеку, плохо выглядит. Больной. Может, «скорую» вызвать ему?
— Да нет же… Не больной. Труп. Пошли отсюда.
Пересилив страх и отвращение, я еще раз внимательно осмотрел лежащего. Синие губы не смыкались. Нос худой, острый. Кожа на лице без крови. Неподвижные глаза так же неплотно закрыты веками, как и губы на зубах. Похоже, что — да… мертвец.
Салтыков резко наклонился, поднял шляпу с пола, положил ее на неживое лицо.