Вокзальная проза
Шрифт:
«Lei dorme sempre, — говорит мне женщина в светло-голубом рабочем халатике, вылезая из-под кровати. — Come mio figlio» [2] . Она моет пол и говорит, что сын у нее всегда спит, обед может проспать, даже если она приготовит для него самые изысканные блюда, он все равно не проснется. Чтобы он поел, его надо долго трясти и будить, а поевши, он опять уснет. «Lei е uno, che ha mai dormito, si vede. Come io» [3] , — говорит она. Я спрашиваю, откуда она родом. Ответ гласит: «Из Испании. Qui, si parla italiano, anche gli spagnoli» [4] , — говорит она, надраивая туалет и в зеркало наблюдая за мной. Под глазами у нее желтые круги, взгляд смутный, притененный, сон пока не отлетел от ее ресниц. И не успел я помянуть что-нибудь усыпляющее, как она уже отвернула кран. Оттуда сыплются мелкие головастики, стены раздуваются, кровать обретает паруса, испанка уплывает сквозь стену в соседнюю комнату. Сон в поезде, на длинных волнах. Я исчез в пене прибоя. Ушел в песок.
2
Вы
3
Видать, вы один из тех, кто никогда не спит. Как я (ит.).
4
Тут даже испанцы говорят по-итальянски (ит.).
Позднее мне выдают хлопчатобумажную пижаму, а к ней пару ортопедических ботинок вкупе с дозволением прибиться к рою сине-бело-полосатых, в ближайшем окружении. Сестры и санитары в обуви без каблуков деловито топают по синтетическим полам. На замлевших ногах я шагаю по коридорам, убыстряю шаги, лечу. В телевизионной комнате, где лежат в постелях занедужившие летуны, на одном экране, с вырубленным звуком, идет какая-то командная игра, на другом вещает космическая станция, без перерыва, с орбиты мы глядим на континенты, слушаем далекую музыку и безудержный храп. Зачастую нам приходится изображать для всяких важных персон народ и публику, их приводят в телевизионную комнату, и они произносят краткие спичи. Мы — народ бравых храпунов и любителей вздремнуть. Кто приближается к важным персонам, тот все набирает и набирает вес, но думает, будто сам представляет собой нечто значительное. У них в комнатах орудуют лазером, в задних комнатах обитают их супруги, которые, как и прежде, втолковывают мужьям, что именно те должны сегодня надеть, ведь эти господа никогда не одевались самостоятельно, их всегда поджидали наглаженные сорочки и брюки, вывязанные галстуки.
Впрочем, меня занесло слишком далеко, и ласково, но решительно меня возвращают на место и снова погружают в сон. В ближайшие годы я остаюсь в постели и становлюсь забывчив.
2
Я звучу, мы звеним
Собственно пробуждение совершается в умывальной комнате. Всех взрослых поднимают боем колокола. Вместе с другими заспанными я ожидаю в навевающей сон полутьме. Гудение фена, шорох душевой струи. Одна из практиканток отводит меня в зал, пронизанный бойкой музыкой, к стулу с подголовником. И оставляет в зеркальном лесу. Я вижу себя многократно отраженным в зеркалах, сзади, спереди и вообще со всех сторон, я вижу остальных «синичек», каждый предоставлен самому себе. Вдали щелкают торопливые ножницы, а над нашими головами бешено крутится вентилятор. Куда ни глянь — повсюду потные тела, мы исторгаем поступки и фантазии, собственный жар бьет нам в голову, мы стыдливо пристроились на своих стульях, все колдовское выделяется из пор. Наконец появляется умывальщица, дама эдак лет шестидесяти, ярко накрашенная, на каждом пальце у нее кольца, а ногти в крапинку. Она являет собой образец телесного лоска, который мы хотели бы обрести. Обнюхав меня, она прикладывает к моей шее металлическую миску, сует в ушную раковину большой шприц и промывает слуховой проход. И вот я уже слышу океанский прибой, следую за теплыми лучами в голове, позволяю пощекотать мое нутро, веселые ручейки омывают мозг, целые фразы стекают в миску, еще возникнут новые бухты, которые мне предстоит заселить.
Умывальщица запрокидывает мою пустую голову назад, в раковину, и я знай себе гляжу на вентилятор. Она промывает мне голову и уши холодной водой, чтобы закрыть поры, добирается до кожи, массирует ее до самой глубины, прижимается грудью и животом к моему плечу и начинает расспросы. Это не женщина, а поистине песня, она внушает мне полное доверие, шелковым голосом выдергивает из моего уха последнюю застрявшую там ниточку и сама отвечает на все свои вопросы. Толкует она главным образом о гигиене. Мужчины, говорит она, паршивеют без заботливого надзора женщины или приобретают налет пошлости. Тому, что сын получил в фигуре матери, повзрослевший потомок обязан придать собственную форму, а это мало кому удается, и потому мужчины дичают, вырождаются, принимают облик тоскливых звуков. Но вот ежели кто из них имеет возлюбленную, предается любви, ну, тогда другое дело, он снова и снова перевоплощается, принимает новый облик. Многие мужчины, которым она моет голову, вообще не знакомы с простейшими правилами гигиены касательно тела, кухни и туалета. Ни одна женщина не позволит себе сесть в мужском хозяйстве на унитаз. Мужчины, если их не принудить к гигиене, валялись бы в скором времени на земле, как паданцы, и быстро сгнили бы. «Положа руку на сердце, молодой человек: вы садитесь, когда вам надо помочиться, или нет?»
К нам поспешает парикмахер, издали оглядывает нашу группу. Мы — лохматые кусты, нуждаемся в стрижке. Руки и ножницы срослись у него в особый аппарат, стригут проворно, остриженные волосы клочьями реют по воздуху, но, прежде чем они упадут на пол, парикмахер уже исчезает. Пока практикантка заметает срезанные волосы, меня засовывают под колпак фена и как следует подсушивают. Некоторым бело-синим подле меня за несколько секунд сбривают остатки волос. Отныне их головы будут украшены лысинами, им дозволено подыскать себе в оранжереях подходящий плод и водрузить его на голову. Как плодовые короли, шествуют они по стезям своим, и чем большей спелости достигает плод, тем горделивее становится их походка, а плоды тем временем перезревают, откликаясь на внезапно проснувшуюся у своих малых повелителей жажду власти, быстро загнивают, и вскоре их приходится
Кто не желает носить на голове фрукт, тот подыскивает головной убор на нашей грибной плантации. Островерхая шапка подзадоривает фантазию, круглая, плоская навевает успокоение. Тем, кто потолще и подобродушнее, рекомендуют островерхую шапку, а резким, ершистым — круглую. Грибные головы подразделяются на синюшки, зонтики и сыроежки, но инструктаж проходят сообща.
Все свежевылощенные появляются в темной комнате, где узнают сокровенные тайны вокзала. «Вы опускались вниз, все позабыли, а теперь очутились на самом дне», — говорит кто-то из темноты. Мы отрабатываем посадку, бормочем учебные тезисы, каждый про себя: «Я хочу быть саженцем, сидельцем, хочу быть со всеми, врасти в их общество, глубоко в нем укорениться».
На нас нацепляют по паре колокольцев-бубенцов; женщинам привешивают бубенцы между ног, мужчинам — колокольцы на грудь. Теперь мы отрабатываем спаривание вслепую или на ощупь. Мы учимся близости, приводим свои колокольцы в движение, чтобы один прикасался к другому, и, даже когда спаривания не происходит, нам удается звоном приободрить друг друга, разбудить, заинтересовать. Во тьме из сознания мужчин изгоняются яркие образы доступных бабенок, которые некогда запечатлелись у них в памяти, они пронзительно кричат, если предстоит соприкосновение, становятся торопливы или нервозны. Я выбираюсь из смятения, нащупываю последние искорки, сплавляю их в новый смысл, обрастаю новой кожей, даже между пальцами.
Нас одевают — лифтом доставляют прямиком в кабинку для переодевания, где надлежит дожидаться, пока продавец, для которого эта процедура явно привычна, не принесет подходящую одежду, белье, брюки, сорочки. Одежда не форменная, не ярко-желтая и не апельсиново-оранжевая, как я того ожидал, а самая что ни на есть будничная, мода вчерашнего дня, может, просто залежалая. Молодой итальянец твердит, что мне надо носить брюки со складочками на талии, и сам приносит крутые черные брюки, благодаря которым я должен приобрести лихую походку, а в придачу несколько сорочек, открытых на груди. Продавец учит меня, как надо развешивать сорочки и брюки, чтобы заложенная складка не разошлась. Нам должно брать пример с культуры одежды и обслуживания, присущей южанам, которые обрабатывают у нас плоскости соприкосновения — в наших отелях, за прилавками, в магазинах. Эти южане выстроили наш вокзал и сделали его уютным, северян было раз-два и обчелся, да и те выполняли черную работу, а нынче дамы из Южной и Юго-Восточной Европы сотнями восседают за кассами во всех универмагах.
Придворные
Опустившись на глубину, мы начинаем отрабатывать подъем. Мы толпимся в вестибюле, целиком выдержанном в стиле венского кафе, усаживаемся на мягкие, истертые подушки сидений. Свет здесь в порыве трогательной заботы приглушают, чтобы наши глаза могли привыкнуть к новой обстановке. В Бразилии в качестве топлива использовали кофе, — крупными буквами написано на стене. Кофе свергало королей, которым вздумалось потчевать свой народ алкоголем, из аромата кофе у нас развилась общественная жизнь.Чтобы взбодрить мозги, кофе мы пьем черный и сладкий. Разделительной порциейназывают первую чашку, выпитую после долгого сна, она как бы обрезает растрепанные края. Кофе отмеряют со скрупулезной точностью, а расход его заносят в амбарную книгу. Каждый пьет ровно столько, сколько выносит его желудок, пьет вперемежку с минеральной водой и фруктовыми соками, тем самым все расширяя границы возможного потребления. Кофеварка, которую мы ежедневно разбираем и чистим, отнюдь не является для нас собственно источником кофе, это всего лишь насадка с краном. Черный кофе мы качаем непосредственно из труб отопления. В конце концов, все здание работает на кофе, сей напиток можно получить из любого радиатора, он растекается по всей кровеносной системе, и всякий, кто пьет кофе — так нам внушают, — есть неотъемлемая часть вокзала.
Преподавательский состав, поджидающий нас в гигантском освещенном зале, состоит из множества людей, передо мной как бы тело с множеством голов. Далекий потолок состоит из множества светящихся трубочек. Мы купаемся в неоне. Ровный яркий свет, заливающий все вокруг, терзает наши опухшие глаза, которым довелось проплыть сквозь все ипостаси тьмы, и бередит воспоминания. Ни с того ни с сего в голове мелькает последняя поездка по железной дороге: я мирно сидел у окна бело-красного экспресса, сидел, зажмурив глаза, чтобы процедить сумерки сквозь тонированное стекло, а все свои мысли послал к горизонту, где они затерялись средь мельтешащих крыльев несчетных птиц, которых что-то спугнуло с проводов высокого напряжения. Над дремотной зеленью я разглядел бирюзу и пурпур, как вдруг под самым потолком купе вспыхнул неон и озарил ярким светом последний пейзаж. Свет в общественном транспорте не кислотный, как обычно считают, а пронзительно щелочной, он добела размывает переходы красок, смешения, оттенки. Мои глаза прилипли к собственному блеклому отражению, я поневоле наблюдал, как общественный свет норовит высосать, иссушить мой взор. Добравшись до вокзала, я был опустошен.